Гора Аналог
Шрифт:
К числу таких организаций в Европе 20-30-х годов принадлежала «школа» Георгия Ивановича Гурджиева (1872–1949), вскользь упомянутого мною выше. Гурджиев – одна из самых незаурядных, загадочных и весьма, надо признаться, двусмысленных фигур нашего века. Свидетельства людей, близко знавших этого «гуру», собранные в книге Луи Повеля «Мсье Гурджиев» , на редкость противоречивы. Одни – в первую очередь великосветские дамы, такие, как вдовы Метерлинка и Карузо, – видят в нем духовного учителя, «чудотворца», «целителя душ», другие – среди них такие известные литераторы, как Книга Луи Повеля «Мсье Гурджиев» готовится выпуску в издательстве «Энигма».
Дени Сора и Поль Серан, – подчеркивают темные, люциферическис черты личности Гурджисва, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным. «Учение» Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно огрубленных и приземленных,
Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в «Институт гармоничного развития человека», располагавшийся в старинном Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались вполне бессмысленными вещами – копали, например, рвы, которые назавтра сами же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику «священных» танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких суфиев. «Метр» всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна, отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности – природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что «дрессировка» Гурджиева превращала доверившихся ему люд ей в лучшем случае в подлинных роботов, в худшем – доводила до смерти, как это случилось, например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэнсфилд.
«Бегите от Гурджиева, как от чумы», – предостерегал своих учеников Генон, являвшийся – и в духовном, и в чисто человеческом плане – антиподом авонского «балетмейстера». Это предостережение не было известно Домалю, и он, не переставая восхищаться Геноном («если он говорит о Веде, он мыслит Бедой, он сам становится Ведой»), попал в гурджиевские сети, начал посещать занятия одного из филиалов «Института», руководимого неким Александром Зальцманом, а после его смерти – его вдовой. Ничего удивительного в этой раздвоенности нет, если вспомнить, что Домаль родился под тем астрологическим знаком, который изображается в виде двух рыб на одной снизке, пытающихся плыть в разные стороны. Он трагическим образом воплощал в себе всю растерянность своего поколения и своей эпохи – эпохи хрупкого затишья между двумя великими войнами. Зачитываясь Геноном, изучая традиционную философию Индии, он в то же время заигрывал с марксизмом и поддерживал лозунг Андре Бретона «Сюрреализм на службе революции». Считал поэзию чем-то вроде йоги, утверждал, что истинный поэт «должен дисциплинировать себя и управлять собой, чтобы стать совершенным инструментом сверхъестественных функций», – и увлекался «автоматическим письмом», придуманным сюрреалистами, напрочь отвергавшими всякую самодисциплину. По-мальчишески дурачился и озорничал в предельно искренних письмах друзьям, а потом, после знакомства с Гурджиевым, изобразил своих прежних единомышленников в виде кучки раскольников, предателей, корыстолюбцев и бездарей…
Рассказывая об этом периоде жизни Домаля, Жан Бьес пишет: «С ним происходило то, что происходит со всяким, кто уходит в монастырь: последовательный отказ от смеха и шуток, забвение прошлого, приспособление к новой терминологии, включающее в себя иную шкалу ценностей и оценок, все возрастающий разрыв между ним и теми, кто остался в миру».
«Но, – продолжает Бьес, – сознавал ли Домаль, что воля к власти и жестокое подавление телесных потребностей могут стать смертоносным оружием в руках тех, кому в то же время не внушено понятие Благодати?..» Пусть Домаль и не стремился посредством гурджиевских упражнений к обретению паранормальных способностей, сам метод Гурджиева вел именно к этому. А такие способности, как известно, являются лишь препятствием на пути духовного развития.
Здесь, справедливости ради, стоит отметить, что сам Гурджиев не поощрял занятий Домаля: много ли проку от чахоточного ученика! «Полная трансмутация, то есть образование астрального тела, возможна лишь в здоровом, нормально функционирующем организме», – вторил своему учителю Успенский. Так или иначе, здоровье Домаля, еще в юности подорванное «оккультной самодеятельностью», не выдержало перегрузок, связанных с гурджиевской «гимнастикой»: он скончался 21 мая 1944 года, а рукопись его последнего, «ключевого» романа «Гора Аналог», над которым он работал в продолжение пяти лет, осталась оборванной на середине фразы…
Художественная и философская ценность «Горы Аналог» в немалой степени определяется высоким «удельным весом» этого сравнительно небольшого текста. Неискушенный читатель увидит в нем нечто вроде научно-фантастического романа, явно перекликающегося с такими шедеврами этого жанра, как «Путешествие к центру земли» Жюля Верна. Более эрудированный человек отметит связь «Горы Аналог» с традицией французской философской сказки от «Кандида» Вольтера до «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери. И, наконец, люди, хоть мало-мальски знакомые с литературой по эзотерике, со всей справедливостью отнесут книгу Домаля в разряд эзотерической притчи, рассказа о поисках космического центра, в процессе которых герои становятся участниками мистерии посвящения. «Гора Аналог» полна явных и скрытых отсылок ко множеству произведений схожих жанров. Самое древнее из них – это древнеегипетская «Сказка о потерпевшем кораблекрушение», называемая еще «Змеиным островом». Нужно, правда, оговориться, что герой этой «сказки» попадает на волшебный остров не по собственной воле – его заносит туда бурей. Но сути дела это не меняет: он оказывается на клочке суши (обломке Атлантиды? Лемурии?), которым правит всезнающий говорящий змей, чудом уцелевший во время космической катастрофы, которая погубила всех его родичей: «Внезапно упала звезда, и они были охвачены ее пламенем. И случилось так, что меня не было при этом, и они сгорели, когда меня не было среди них». Змей-владыка острова, скорее всего, является последним потомком древней разумной расы хранителей священного знания, той самой расы, что описана в поэме Гумилева «Дракон», основанной на оккультных источниках. «Змеиный остров» обречен:
«После того как ты удалишься отсюда, – говорит царь-змей безымянному мореплавателю, – ты никогда больше не увидишь этот остров, который превратится в волны». Это пророчество можно понимать в буквальном смысле – как реальную гибель последнего островка, оставшегося от Лемурии или Атлантиды, и как намек на «помрачение», «оккультацию» допотопного святилища, становящегося недоступным для физического восприятия. Суть сказки в том, что перед этим царь-змей успевает поделиться с человеком частью своих духовных сокровищ, олицетворяемых – как и положено в произведениях данного жанра – сокровищами материальными. Таким образом осуществляется связь между прежним и новым хранителем священной Традиции – связь, о которой так много и так подробно писал Рене Генон.
Не буду перечислять многочисленные примеры «волшебного странствия», которыми переполнены многие замечательные произведения античности, средневековья и Возрождения: читатель и сам вспомнит о символическом плавании аргонавтов в поисках золотого руна, о паломничестве героев Рабле к оракулу Божественной Бутылки Бакбук, о приключениях Синдбада-морехода и других скитальцев из Книги тысячи и одной ночи. Символика морской стихии в ее космическом аспекте соотносится с образом «внешнего» мира, который необходимо пересечь, чтобы добраться до духовной «сердцевины» вселенной, до Мировой Горы, хранилища древнего священного знания. Что же касается микрокосмического значения моря, то оно в большинстве традиций связано с «морем страстей», которые должен утихомирить в себе всякий стремящийся к обретению «великого мира», к слиянию с Абсолютом. Вот почему начальные этапы инициации часто описываются в виде мореплавания, вот почему, кстати, в католической религиозной символике Церковь часто уподобляется кораблю.
Текст Домаля прекрасно вписывается в эту тысячелетнюю литературно-эзотерическую традицию. Яхта «Невозможная» и ее экипаж, составляющий, вместе с капитаном и тремя матросами, двенадцать человек (цифра явно символическая – вспомним о двенадцати апостолах или двенадцати пэрах Круглого стола), отправляется в рискованное плавание к неведомому острову, теоретически «вычисленному» заранее главой экспедиции, Соголем-Логосом. Неоднократно цитированный мною Жан Бьсс не без оснований полагает, что каждый из членов этого экипажа олицетворяет какое-либо понятие традиционной индийской философии (капитан – «буддхи», высший разум, Соголь – «манас», или разум индивидуальный, и т. д.), а все они, вместе взятые, являются как бы человечеством в миниатюре, которое в лице лучших своих представителей занято прежде всего поисками божественной истины. Несколько высокопарный тон моих последних строк не должен вводить читателя в заблуждение: ведь, попав на Волшебный остров, путешественники обнаруживают там потомков «невольников и моряков – экипажи кораблей разных эпох, в самые дальние века снаряженных теми, кто искал Гору Аналог». «В бухтах побережья, – пишет Домаль, – строгими рядами стояли корабли всех времен и всех стран, самые старые заросли солью, водорослями и ракушками до такой степени, что их невозможно было узнать. Там стояли и финикийские лодки, и триремы, и галеры, каравеллы и шхуны, два колесных парохода и даже старый сторожевой корабль прошлого века, но вообще-то суда недавних эпох были довольно малочисленны».