Гора Орлиная
Шрифт:
Больной едва дышал. Но вот он застонал и трудно открыл глаза. В них был туман, они смотрели вполсвета. И все же, только старик глянул, еще даже и не узнал его, Алексей Петрович наклонился и, подавив слезы, робко, жалко улыбнулся дяде Кузьме… Даже за предсмертным туманом можно было угадать в глазах тот далекий блеск, который так любил маленький Алеша Пологов. Глаза старика чуть посветлели, он повернул голову и слегка приподнял руку. Алексей Петрович взял эту знакомую, но едва узнанную руку — худую, узловатую, потерявшую загар и тепло.
— Приехал?..
— Приехал… дядя Кузьма.
Как-то странно посмотрел умирающий на дочь — и жалобно, и настойчиво. Она поняла его и вышла.
— Приехал? —
Туманный полусвет его глаз заволокся слезою.
— Это тебе только… — шепотом проговорил он и едва ощутимо пожал руку.
Алексей Петрович не смог взглянуть старику в глаза, не смел сказать: знаю, знаю! Не мог, не имел права говорить он это ему, будто не мать была виновата перед дядей Кузьмой, а он сам — не теперешний Алексей Петрович, а тот далекий Алеша. Он ведь мог взять за руку дядю Кузьму, мог привести его в свой дом и сказать: «Живи тут!» Эх, если бы он тогда знал, что мать тоже любила… Поздно догадался он, поздно… Любила, конечно, любила! И он хотел уже сказать об этом, но испугался, что дядя Кузьма не примет этого позднего утешения и переживет лишнюю горькую минуту в свой последний час. И не сказал.
Старик впал в забытье.
Вот как печально случается в жизни. Мать полюбила, но была гордая, не могла признаться. Ей все казалось, что дядя Кузьма пожалел ее, потому что обещал отцу помогать семье, и не хотела связывать, губить его жизнь… и погубила свою… Он матери не судья. Но до сих пор не может без ненависти вспомнить доменного мастера… В гражданскую тот отступил с колчаковцами в Сибирь и где-то там получил заслуженную пулю… После того как родилась Саша, мать стала еще сумрачнее, еще замкнутее. Когда ушла из дровосушки, стала ходить в лес по грибы, по ягоды, научилась разбираться в травах — переняла все, что успела заметить и узнать у однорукого солдата, и начала сама лечить травами, кореньями, древесными соками, еловой серой. Никогда она не занималась никакими наговорами, никаким колдовством, хотя и называли ее на старости бабой-ягой… Так и прошла ее жизнь. Умерла молча, без единой жалобы, никого не вспомнила, никого из чужих не пожелала видеть, не подозвала к себе.
Алексей Петрович молча разглядывал черную, грубой работы мебель. Наталья — она только что вошла в комнату — плакала. Ее муж, Павел Соловьев, высокий, крупный, в тридцать шесть лет тронутый сединою, пришел лишь к вечеру. Обветренное, смуглое лицо, русая прядь, орден Красного Знамени на левом кармашке гимнастерки — все ладно, все пригнано, все нравилось в нем Алексею Петровичу.
Соловьев был начальником Новостроя и руководил строительством металлургического завода. Алексей Петрович чувствовал себя стесненно, несмотря на то, что Соловьев держался просто, ничего не говорил о старике, а все расспрашивал о Кремнегорске. Алексей Петрович уже знал от Натальи, что Соловьев приехал в Громкую в двадцатом году из Москвы восстанавливать разрушенное войною хозяйство, и первым, кого встретил он на бездействовавшем заводе, был Кузьма Родионов.
За обедом Наталья пристально взглянула на Алексея Петровича. Он догадался, о чем хочет она спросить, и сказал тихо:
— Дядя Кузьма знал меня еще мальчонкой… Он с моим отцом дружил… обещал ему не забывать меня… Вот и захотел проститься.
Алексей Петрович смотрел виновато. Наталья не могла понять: или ему нечего больше сказать, или он не может сказать всего.
— Нынче ночью, Наташа, мне обязательно надо быть на заводе, — проговорил Соловьев и повернулся к гостю. — Последние сутки старый заводишко работает, последнюю ночь доживает. — Он почему-то нахмурился,
— А мне с вами нельзя? — спросил Алексей Петрович. — Хочу поглядеть…
— Что ж, — согласился Соловьев, — как ты, Наташа?
— Идите, идите, — успокоила Наталья Кузьминична. — Ему хорошо, он спит… К двенадцати вернетесь?
— Я-то уж, само собою, — поспешил ответить Алексей Петрович и, облегченно вздохнув, пошел вслед за Соловьевым.
Вытекавшая из пруда речушка, мутно-желтая, словно она перемывала руду, делила заводский двор пополам. С высокого моста, на котором остановились они, хорошо была видна старинная заводская плотина. Вода вырывалась из-под нее, может быть, не с такой силой, как когда-то прежде, но все же смогла бы и теперь вращать старый замшелый ворот. Плотина давно вся заросла мхом, — он был особенно чист и зелен под водою. Но случилось это, конечно, не сразу. Плотина сопротивлялась цепкой зелени, а зелень наступала на нее, сперва осторожно, потом смелее, и уже не только мох, — стебли травы начали пробиваться между старых мокрых досок, и наиболее дерзкие повисли над водою зеленым султаном. И вот над гнилым воротом плотины стала возвышаться тоненькая, чуть согнутая березка. Она не боялась воды, а росла и росла. Вода, между тем, продолжала шуметь: ей казалось, что она течет по-прежнему быстро; и поэтому плотине, должно быть, тоже казалось, что она бросает воду на полезное дело, вращая колесо и вливая силу в маховики и шестерни механизмов завода. И некогда ей было посмотреть, оглядеться… Старый завод умирал.
Доменный факел уже потух. Пламя билось только в мартеновском цехе, — сталевары несли последнюю вахту. Суетливо работала завалочная машина — большой длинноносый жук, вращавшийся вокруг самого себя: на площадке перед печью не разгуляешься, приходится вертеться черт знает как. Подбегая к платформе, машина рывком брала железные совки с мульдой, поворачивалась, и заслонки печи поднимались железным прутом-коромыслом, площадка освещалась золотым отсветом жара. Когда мульда была завалена, из-под заслонки забило пламя… Как тут было не вспомнить тигельского «мартына» и дружка Сергуньку Перевалова! Умелым, уважаемым мастером на родном заводе стал Перевалов. У них с Аленкой (смешно теперь так называть немолодую женщину) — сын, учится в Уралограде, тоже, говорят, будет металлургом… Быстро, без оглядки бежит время, как вода под старой плотиной.
Соловьев попросил синее стекло, посмотрел сквозь щиток на кипящую сталь, что-то сказал сталевару, видимо, хорошее, и пошел от печи.
— Удачная вахта, давно такой не было, жаль расставаться, — проговорил рабочий вслед.
Соловьев улыбнулся и поглядел на полосу вечернего неба, видневшуюся между цеховым навесом и железнодорожной платформой с мульдами. Он понимал, что сталевар в эти последние часы готов расхваливать свою печурку, хотя еще вчера ругал ее последними словами. Все плохое забылось, незабываемой была лишь молодость, проведенная у огня.
Проходя вслед за Соловьевым мимо распределительного щитка, где были контрольные механизмы с красными, синими, зелеными бабочками огоньков, Алексей Петрович прочитал на стене кем-то нацарапанные слова: «Погиб Ш. П. К.». Рядом с буквами стояла неразборчивая дата. В цехе случилась однажды авария, на площадке перед мартеном погиб человек, и товарищи решили оставить память о нем, уверенные в том, что стена простоит долго. Но завод отжил уже свой век, это была его последняя ночь… Соловьев и Алексей Петрович невольно вспомнили о старике и понимающе поглядели друг на друга. Было немного грустно. Однако, проходя по заводу, никто из них не почувствовал горечи утраты: на противоположной окраине города уже выдавала металл первая батарея новых мартеновских печей. Возможно, что и дядя Кузьма не очень пожалел бы дедовское гнездо…