Горбатая гора
Шрифт:
— Мексика? Джек, ты меня знаешь. Самая дальняя поездка в моей жизни была, когда я крутился вокруг кофейника, искал, где у него ручка. Весь август я на паковочном прессе буду работать, вот, что насчет августа. Остынь, Джек. Поохотимся в ноябре, застрелим хорошего лося. Попробую, если смогу, снова выпросить хижину у Дона Вро. В том году нам было там неплохо.
— Знаешь, друг, меня не устраивает такая ситуация, чертова она сука. Раньше ты запросто уезжал. А сейчас до тебя достучаться — как до папы римского.
— Джек, у меня работа. Тогда я, бывало, бросал одно дело, находил другое. У тебя жена с деньгами, хорошая работа. Ты уже забыл, каково это — сидеть без гроша. Слышал когда-нибудь об алиментах?
— Есть одна. — Интонация был горькой и обличающей.
Эннис ничего не сказал, медленно выпрямился, потёр лоб; лошадь в прицепе ударила копытом. Он подошел к своему грузовику, положил руку на прицеп, сказал что-то, что могли слышать только лошади, повернулся и пошел назад размеренным шагом.
— Ты был в Мексике, Джек? — Мексика была мечтой Джека. Он понимал. Сейчас он будто срезал через забор, вторгаясь в зону обстрела.
— Да, черт возьми, я был. В чем, мать твою, проблема? — Оба держали себя в руках все эти годы, и вот теперь прорвалось, поздно и неожиданно.
— Говорю тебе это только один раз, Джек, и я не шучу. Чего я не испытал в жизни, — сказал Эннис, — всё, чего я не пережил, сделало бы тебя трупом, если бы я смог это пережить.
— Попробуй, — сказал Джек, — и я скажу это только один раз. Вот что я тебе скажу, мы могли бы хорошо жить вместе, мать твою, по-настоящему хорошо. Ты не пошел на это, Эннис, и то, что у нас сейчас есть, — это Горбатая гора. Все на этом построено. Это все, что у мы имеем, парень, всё, мать твою, и я надеюсь, ты понимаешь, что никогда в своей жизни не испытаешь больше. Подсчитай, сколько чертовых раз мы были вместе за двадцать лет. Посмотри, мать твою, на каком коротком поводке ты меня держишь, а потом спрашиваешь о Мексике и говоришь, что убил бы меня за то, что тебе нужно, и ты этого никак не получаешь. Ни черта ты не знаешь, как мне плохо. Я не ты. Я не могу обойтись одним разом или двумя в год где-то там в горах. Я не могу тебя вынести, Эннис, подлый ты сукин сын. Знал бы я, как от тебя уйти.
Как огромные облака пара от горячих ключей зимой, годами недосказанные, а теперь непроизносимые вещи — признания, объяснения, стыд, вина, страхи — встали между ними. Эннис стоял как будто ему выстрелили в сердце, лицо серое и всё в глубоких морщинах, щеки передернуты гримасой, глаза навыкате, кулаки сжаты; ноги подкосились, и он упал на колени.
— Господи, — сказал Джек. — Эннис? — Но до того, как он вышел из грузовика, пытаясь понять, был ли это сердечный приступ или исступление или вспышка ярости, Эннис вскочил и, как вешалка для пальто, выпрямился, чтобы открыть запертую машину, а потом согнулся в то же положение, и они вернулись почти туда же, где они и были, ибо в сказанном не было ничего нового. Ничего не закончилось, ничего не началось, ничего не разрешилось.
Что Джек запомнил и о чем он тосковал так, что не мог ни сдержаться, ни понять этого, — это был один день тем далеким летом на Горбатой горе, когда Эннис подошел к нему сзади, прижал его к себе — тихие объятия, удовлетворяющие какой-то взаимный и несексуальный голод. Они долго стояли так перед костром. Его колышущиеся красноватые отблески света. Их тени как одна колонна напротив скалы. Минуты отсчитывались круглыми часами в кармане Энниса, ветками в костре, которые превращались в угли. Звезды пробивались сквозь вздымающиеся над костром волны жара. Эннис стал дышать реже и тише, он мурлыкал себе под нос, слегка покачивался в свете искр, и Джек примкнул к ровному биению сердца, дрожанию голоса, похожему на слабый электрический ток, и, стоя на ногах, он впал в сон, но это был не сон, а что-то другое, такое дремотное, и он был в этом трансе, пока Эннис, не припомнил устаревшее, но все еще используемое выражение из своего детства, еще до смерти его матери, и сказал: «Пора отправляться на боковую, ковбой. Я пойду. Давай, ты спишь на ногах, как лошадь», тряхнул Джека, толкнул его и ушел в темноту. Джек услышал звяканье его шпор, когда он садился на коня, слова «увидимся завтра» и фырканье вздрогнувшей лошади, уставшей стоять на камнях.
Позже эти сонные объятия запечатлелись в его памяти как единственный момент безыскусного, чарующего счастья в их раздельных и сложных жизнях. Ничто не портило их, даже сознание того, что Эннис не стал бы обниматься с ним лицом к лицу, потому что он не хотел ни видеть, ни чувствовать, что Джек был тем, кого он держал в своих руках. И может быть, думал он, они никогда не были так близки, как тогда. Пусть будет так, пусть будет так.
Эннис не знал об аварии еще несколько месяцев, пока открытка, в которой он писал Джеку, что так и не может освободиться раньше ноября, не вернулась со штампом «Скончался». Он позвонил по номеру Джека в Чилдрессе, раньше он делал это только один раз, когда с ним развелась Алма, Джек не понял причину его звонка, и напрасно примчался к нему, проехав на своей машине две тысячи километров. Всё будет хорошо, Джек подойдет к телефону, должен подойти. Но он не подошел. Это была Люрин, и она спросила кто? кто это? и когда он сказал ей снова, тихим голосом она ответила да, Джек накачивал шину на грузовике, встав на боковой дороге, и шина взорвалась. Борт был где-то поврежден, и сила взрыва швырнула обод ему в лицо, сломала нос и челюсть, отбросила его на землю, где он лежал без сознания. Когда мимо проезжал другой водитель, он уже захлебнулся в своей собственной крови. Нет, подумал он, они достали его ломом для починки шин.
— Джек, бывало, вспоминал вас, — сказала она. — Вы — его приятель по рыбалке или по охоте, я знаю. Хотела вам написать, — сказала она, — но не знала точно ваше имя и адрес. Джек держал адреса своих друзей в голове. Ужасно. Ему было только тридцать девять лет.
Огромная печаль северных равнин накрыла его. Он не знал, что это было, лом для починки шин или настоящая авария, когда горло Джека наполнилось кровью, и не было никого рядом, чтобы его перевернуть. В вое ветра ему слышался звук стали, ломающей кости, пустой дребезг слетающего обода колеса.
— Где его похоронили? — Ему хотелось проклянуть ее за то, что Джека оставили умирать на грязной дороге.
Техасский голосок прерывался из-за помех на линии:
— Мы поставили памятник. Когда-то он говорил, что хотел бы, чтобы его тело кремировали, а прах развеяли над Горбатой горой. Я не знала, где это. Так что его кремировали, как он хотел, и как я сказала, часть праха похоронили здесь, а остальное я отправила на север его родным. Я подумала, Горбатая гора — это где-то возле его дома. Но, зная Джека, вы понимаете — это может быть такое выдуманное место, где поют синие птицы, и виски течет рекой.
— Мы пасли овец на Горбатой горе одним летом, — сказал Эннис. Слова давались ему с трудом.
— Что ж, он говорил, это было его место. Я думала, он хотел там напиться. Пить виски наверху. Он много пил.
— Его родители все еще в Долине молний?
— О, да. Они будут там, пока не умрут. Никогда не встречалась с ними. Они не приехали на похороны. Свяжитесь с ними. Думаю, они будут вам признательны, если исполнится его воля.
Без сомнения, она была вежлива, но голосок был холодным, как лед.