Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
– Одни работают, - отпустивши комплимент, сказала малярша, - а другие за столиком посиживают.
Хотя в данную минуту именно она сидела на столе, Наталья вскормленная принципом "Человек в спецовке всегда прав", постаралась принять ее слова со всей самокритичностью. Но вспомнилось вдруг, какие лица бывают у ребят после ночной смены... А эта перетрудилась, в дверь скоро не пролезет, в своем комбинезоне передвигается замедленно, как космонавт в скафандре. Во время домашних ремонтов Наталья ее месячную норму делала за одну субботу, выпроваживая трех своих мальчишек куда-нибудь из дому, чтобы не путались под ногами.
Кассирша
– Что с вами?! Краше, извините, в гроб кладут...
На этот раз она ощутила некое злорадное торжество: пусть видят, до чего ее довели. Хорошо бы до Андрея так сохраниться - и почувствовала невыносимый голод. Ладно, в буфете кормят так, что много все равно не съешь, - зато посидеть в чистоте - это, по нашей жизни, само по себе удовольствие.
Но не успела она, осторожно запивая бурым, но безвкусным чаем, выгрызть мышиное углубление в чугунном кексе (уронить на ногу - неделю пробюллетенишь), как услышала знакомый вдохновляющий голос. Она уткнулась в свой чай, чтобы не здороваться, но, подобно Хоме Бруту, не вытерпела и глянула - точно, Дуткевич, неповторимая лысина, затянутая редкими прядями, словно тиной, а пробор, широченный, как река, с излучинами и плесами, проходит над самым ухом и растворяется где-то на затылке, за воротником. Чтобы не терять навыка, Дуткевич и с буфетчицей вдохновенно взмахивал головой. От этого первая поперечина начинала сползать, открывая лысый полумесяц, а он, чувствуя щекотание крысиного хвостика, откидывал его, словно пышный куст кудрей, тем же гордым отбросом головы, с каким вручал ей знамя (он - ей!) "Иное одобрение похоже на удобрение: пахнет противно, но расти помогает" (Коржиков).
Дуткевич считался принадлежащим к руководству за то, что получал хорошие деньги и ни в чем ничего не смыслил. Профессионализм - уже за одно это ее ребятам не светит сколько-нибудь крупное повышение. В ней и самой видят выскочку за то, что она принимает работу близко к сердцу: величественное безразличие к делу ("объективность") придает начальнику сходство с богом. Как они только так могут?.. Лучше быть... да хоть раздатчицей в соседней столовке - глаз не оторвать: три тарелки, будто ручные птицы, сами взлетают на предплечье. Три удара черпаком - три порции готовы. А эти что оставят?.. Что про них дети думают?,, Ужас!
Конец! Увидел ее, направляется к ее столику, со своими мертвенно-бледными сосисками-утопленницами.
– Однако у тебя и экстерьер! Нельзя же так активно отдаваться, - и, насладившись паузой, прибавил: - Работе.
– Я ведь вам уже говорила, что я не интеллигентный человек - не люблю неприличных шуток.
– Гы-гы. Но ты своих орлов подраспустила. Твоего Лузина придется на партбюро продраить с песочком. На овощебазу не вышел. Пусть другие за него работают.
– А когда он за других по двадцать четыре часа за дисплеем сидит, слепнет - это ничего? И... а кто вам сказал?
– Ты же за себя никого не оставила. Мы подумали и назначили Бугрова член партии, серьезный парень.
"Серьезный"... Единственный параметр, который им доступен.
– А почему не Сережу?
– Керженцева? Что у тебя как в детском саду - Сережа, Вася... Твой Керженцев в машинном зале руку директору через плечо подал!
На лице Дуткевича было написано восторженное "во дает!".
– Да, с бездельниками вам проще - они стараются почтительностью взять. А Бугрову я голову оторву.
– Чтоб он саботажников покрывал? Я сам у него затребовал данные по овощебазе. Павел Арсентьевич, давай к нам, - вдруг окликнул он с партийным дружелюбием.
Бурштын, кадровик, охотно заковылял к ним с той же пайкой - бурый чай с чугунным кексом, - личико стекло книзу, оставив сверху иконописный облик костяного старичка-великомученика, внизу же образовав многоярусное жирное жабо, мотающееся при каждом шаге, как коровье вымя. Поздоровавшись, как всегда, посверлил ее своими бесцветными глазками, будто знал что-то компрометирующее.
– Объясни ей, Павел Арсентьевич, - задушевно обратился к нему Дуткевич, заметно гордясь своим простым партийным "ты", обращенным к человеку, перед которым распахнуты настежь если не души, то анкеты.
– Бугров наш парень?
– Да-а...
– государственно хмуря лобик, протянул Бурштын и вдруг озабоченно переспросил у нее: "Как?" - чтобы она не расслаблялась, а держалась начеку, - и продолжал барственно: - Молодец: всегда причесанный, бодрый.
– А вот она, - Дуткевич подмигнул, словно делал ей что-то приятное, вот она хочет Бугрову голову оторвать за то, что он Лузина не стал покрывать, доложил мне честно.
– Ну...
– Бурштын разочаровался в ней.
– Это уже получается просто какое-то "черт побери"! Я не случайно употребил эту русскую пословицу "черт побери": вы не должны, как руководитель, вбивать клин между вашими подчиненными и партийным руководством. А то, понимаете, ставите парня между Сциллой и Харбидой!
– А Лузина продраить с песочком?
– Хорошая дубинка в период становления личности еще никому не помешала.
Бурштын заулыбался с мудрым стариковским лукавством, но ее от его улыбочек всегда брала жуть: когда она воображала его голову изнутри, ей представлялось что-то темное. С Дуткевичем все ясно: голова у него внутри идеально пустая, c овальными полированными стенками. А у Бурштына тьма, тьма...
– Если вы его вздумаете драить, он уволится, - задрожавшие пальцы под стол.
– На партию обиды вздумали строить?
– грозно сдвинул бровки Бурштын.
– Ну ничего, мы ему объясним, что незаменимых у нас нет!
– Это у вас незаменимых нет. А у нас - есть!
– Так ты... ты...
– Дуткевич заметался внутри своей полированной головы.
– Так ты против партийного руководства?
– Я против того, чтобы невежды и бездельники унижали профессионалов, - и больше ничего!
Она обращалась только к Дуткевичу - какое-то неколебимое "в своем праве", исходившее от Бурштына, все же наводило на нее неодолимую жуть. Она едва решилась взглянуть в сторону этой тьмы - и обомлела: в бесцветных глазках стояли слезы.
– Не думал я дожить, - с искреннейшей горечью выговорил Бурштын, что буду слушать откровенную антисоветчину...
– и заковылял к выходу, оставив пайку нетронутой.
– Павел Арсентьевич, Павел Арсентьевич!
– с бесконечной любовью воззвал к нему Дуткевич и бросился вдогонку - преданнейший сын. Лишь у выхода послал ей грозный упрекающий взгляд: вот, мол, любуйся! И трепещи! Ах, "трепещи" - так и отправляйтесь ко всем чертям! Но что удивительно Дуткевич (вместо души - пар) тоже искренне оскорбился! Да, они и в самом деле считают нас своей собственностью...