Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
И тут вдруг Бугров бухнул с этой ненавистной серьезностью, что дает на пятьдесят копеек меньше, потому что он чая не пьет (а заваривает себе отдельно какую-то травку в одинокой нежности к своим кишкам - единственному, как выражается Андрюша, что по-настоящему глубоко любит современный советский человек). Все словно бы ничего не заметили, а она, интимно склонившись к Бугрову, с улыбкой шепнула ему на ухо, едва сдерживая бешенство:
– Сию же секунду положите пятьдесят копеек или отправляйтесь в буфет - там кормят точно по личному вкладу.
Бугров посидел-посидел окаменело, а потом достал
Все снова ничего не заметили.
Подобные мелочи своей нескончаемостью буквально приводили ее в отчаяние. Но сейчас она как-то вдруг поняла, что коллектив не механизм, который можно отладить раз и навсегда, а организм, который так всю жизнь проводит в борьбе с болезнями.
Вдруг без стука плавно распахнулась дверь - Сударушкин обходит владенья свои, а сзади вынырнул Дуткевич, ухитряясь как-то скрыть, что он на голову выше своего патрона.
– Чаи, значит, распиваем? В рабочее время?
– протянул он таким тоном, который, в зависимости от реакции директора, легко перевести и в шутку, и в негодование.
– Это происходит с моего разрешения и по моей инициативе, - очень корректно разъяснила она (а подлое сердце сразу затрепыхалось овечьим хвостом).
Сударушкин, мгновенно поколебавшись, сделался галантным:
– Желаем всем приятного аппетита.
– Валяйте, - без малейшего промедления дозволил и Дуткевич.
– Чай не пьешь - откуда сила? Чай попил - совсем ослаб.
Дверь захлопнулась, и напряжение сменилось возбужденным гомоном. И она увидела на лице Бугрова угрюмое торжество: видали, мол, нашу?
По дороге домой с нею увязалась Инночка Пеночкина, или как пытается острить Бугров, Пеночка Инночкина - упросил взять в лабораторию ее папаша, начальник смежного отдела: "Если она где-то научится работать, то только у вас. Представляете - еле заставили техникум кончить! Отец с высшим образованием, мать с высшим..." Однако Инночка и здесь не переламывается, хотя очень уж отлынивать на общем фоне у них невозможно - вот она и ходит целый день с грустно надутыми губками.
– Наталья Борисовна, - грустно спрашивает она, - как вам удается всегда быть такой жизнерадостной? Как-то вы сложности жизни умеете обходить - а у меня все сложности, сложности...
– с горьким торжеством завершило это миловидное простенькое устройство.
– А вы думайте о том, чтобы своими горестями не портить настроение окружающим, - матерински посоветовала Наталья.
– И что, буду жизнерадостная?
– усомнилась Инночка.
– Нет, конечно. Но про вас будут так думать.
– Вы как-то и мужчинам умеете нравиться...
(У них в лаборатории мужики любую секс-бомбу не станут видеть в упор, если она лентяйка).
– Ничего, и вы кому-нибудь понравитесь.
– Я не хочу кому-нибудь. Я хочу выйти замуж за курсанта.
– Почему именно за курсанта?
– от неожиданности засмеялась Наталья.
– У меня высокие материальные запросы, - с грустной гордостью ответила Инночка.
– А-а...
– с уважением протянула Наталья.
Когда увидела Аркашу над задачником - с шариковой ручкой в руке и с печатью особой красоты задумавшегося человека на личике, - в груди сделалось горячо от нежности и счастья, хотя уж до того измучилась за день. Измучилась - и ничего страшного, страшны в этом мире только две вещи смерть и бесчеловечность, вытекшие мозги и ласка двух кисочек над ними. И, конечно, потеря любви тех, кого любишь, - тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо... (Уверенность в их любви каким-то незаметным образом снова к ней вернулась.)
В ванной увидела в зеркало, что на лице выступили какие-то красные пятна - будто хлестнули крапивой. Помазала кремом, а когда в половине шестого встала выпить третью таблетку, снова посмотрелась - пятна сделались алыми, отчетливыми, как советские острова на карте. Экзема! Вот еще радость - ходить с такой каиновой печатью... Пошатываясь, отправилась искать в "Справочнике фельдшера", чем лечить эту пакость, и внезапно по всему телу прошла болезненная судорога от длинного, страшного в ночной тиши звонка. "Старший уполномоченный РОВД", - в обалдении грянуло у нее в голове.
За дверью стоял Андрюша - небритый, серый, бледность проступала сквозь загар.
– Вот молодц...! Вы раньше вре...? А что слу..?
– Вызывай "скорую", Шурка заболел, - тяжело, как с плеч свалил, сказал Андрюша.
Она с ужасом выглянула на площадку и увидела на бетонных ступеньках загорелого Шурку, откинувшегося на перила и ловившего ртом воздух, будто выискивая, где погуще.
Она не умерла на месте, вероятно, только потому, что не была вполне уверена, что это не сон. Но Андрюша распоряжался подчеркнуто буднично, и она, как всегда, с облегчением покорилась ему, словно он и в самом деле знал, что ничего особенного нет в том, что грудь ее сыночка - такая ладненькая, шоколадненькая - в том месте, где находится сердце, прыгает так, будто под рубашкой барахтается какой-то зверек. И когда Андрюша отправил ее за корвалолом, она сумела даже почувствовать некую гордость, что у нее припасено целых три пузырька, хотя корвалола в городе давным-давно уже не достать.
Андрюша орудовал на диво сноровисто - сосредоточенно давил Шурке на глаза, каким-то очень привычным жестом щупал ему пульс, клал руку на грудь, отрешенно прислушиваясь к чему-то ей недоступному, - все это внушало такое почтение к нему (несомненность, вспомнилось его словцо), что Шурке скоро и в самом деле стало лучше: несомненность произвела впечатление даже на зверька под рубашкой. И когда оживший Шурка попытался рассказать маме, как здоровски он научился плавать, стоило Андрюше распорядиться: "Помолчи. Постарайся уснуть", - как он впал в дрему, словно по команде гипнотизера.
Лицо у Андрюши было исхудалое, измученное, несмотря на курортный загар - ничего себе, съездил отдохнуть!
– и, не успев осознать своего движения и усомниться, нужно ли оно Андрюше, она с болезненной нежностью прильнула к нему. Неужели правда, какие-то глупости разделяли их сто веков назад? (И неужели у нее была какая-то своя жизнь до знакомства с ним - что-то такое с трудом припоминается, как прошлогодний сон.) Андрюша ответно стиснул ее, но ласки не было в его руках, он оставался по-прежнему напряженным, а к ней прижался будто к печке в промерзшей комнате.