Горечь
Шрифт:
— …Но сначала, — продолжал следователь, — вы подтвердите нам, что полностью осуждаете недостойные действия вашего друга, выразившиеся в написании, пересылке на Запад и опубликовании там клеветнических произведений, наносящих вред нашей стране… Ведь так? Правильно?.. Правильно, я спрашиваю?
— Ну… вообще-то… — протянул Глеб, презирая и оправдывая себя…
Оправдывая тем, что его слова согласия никому ничего худого не причинят и пускай совсем малая, но доля правды в них всё же есть: ведь и на самом деле он кое в чём не соглашался со своим другом: считал, что тот действует авантюрно (Марк не спорил с этим); говорил, что это ни что иное, как фига в кармане (и Марк тоже соглашался);
Все эти мысли промелькнули у него сейчас, но были сбивчивы, разрозненны, туманны и не привели ни к какому выводу, который мог бы принести покой и удовлетворение и за который он не испытывал бы стыда.
Конечно, самым приемлемым было бы встать (можно и сидя) и, обратившись слегка презрительным тоном к расположившемуся справа от него человеку, сказать, что он не считает для себя возможным отвечать на вопросы, которые касаются личных взглядов и действий своего друга, поскольку тот не совершал, с его точки зрения, ничего предосудительного и, тем более, преступного. А потому он просит… нет, требует… немедленно вернуть ему паспорт и отпустить отсюда на все четыре стороны. И его друга, если тот находится сейчас у них, тоже…
Да, такой ответ был бы самым правильным, честным и самым желательным для него, если бы… Если бы не страх.
Перед чем? Глеб успел подумать и об этом… Успел, потому что мысли — из той, видимо, категории нематериальных (а может, и материальных) субстанций, заполняющих сознание, что мечутся по нам чуть ли не со скоростью света. Во всяком случае, так они вели себя в голове у Глеба. И тот начинал понимать, что больше всего боится сейчас даже не того, что его могут отправить отсюда прямиком в подвальную тюрьму, находящуюся в этом же здании, но совсем другого — что лишат возможности заниматься своим делом: учить в школе, писать и издавать то, что пишешь. Такие жертвы он не был готов принести.
Но ведь другие — такие, как Марк — готовы к подобному: готовы становиться (и становятся) дворниками, сторожами, истопниками, арестантами… Чем он лучше? Не лучше и не хуже, просто трусливей. Нужно честно это признать… Заткнуться и не кукарекать…
Так что же делать сейчас? Крутиться, словно уж на сковородке? Не слишком умело хитрить, стараясь, чтобы «волки были сыты и овцы целы», помня, что «плетью обуха не перешибёшь», а «попал в говно, так не чирикай»?.. Вспомнились стихи Марка:
Я ненавижу Прогнивший ворох Пословиц старых И поговорок Про «плеть» и «обух», Про «лоб» и «стену» — Я этой мудрости Знаю цену… Куда ни плюнешь, Такие сценки, А всё оттуда, От «лба» и «стенки», От тех, кто трусит — «В чужие сани», Тех, кто с часами, Тех, кто с весами, Тех, кто в сужденьях Высоколобых ВильнётЭх, самым милым выходом для Глеба было бы тогда поступить так, как два десятка лет спустя, находясь там же, где он сейчас, поступил человек, которого я в те годы знать не знал, потому что ещё не придумал. Назвал я этого человека Гоша Горюнов, но чтение на досуге философских повестей Вольтера подсказало мне прозвище — «Кандид». Мой Кандид был тоже молод, честен, простодушен, но работал в мастерской по ремонту пишущих машинок.
(Читатель уже мог познакомиться с ним на страницах предыдущей, 5-й части моего повествования, но эту любопытную историю, приключившуюся с Гошей-Кандидом, я ещё не рассказывал. Вот она — только, пожалуйста, не слишком удивляйтесь.)
3. ЛЮБОПЫТНАЯ ИСТОРИЯ
…Как-то летом, а может зимою — Гоша Горюнов был тогда в мастерской, — позвали его к телефону.
— Иди, Георгия просят, — сказали ему. — Женский голос. Блондинка, сразу слыхать… Раньше Гришке Левину побольше звонили, теперь ты его заместитель… Бабоукладчик-полуавтомат…
— Ладно вам, — сказал Гоша. — Это насчёт машинки, наверно.
— Точно, насчёт неё…
Когда он взял трубку, там были короткие гудки. Разыграли, подумал Кандидов, но не обиделся.
Он вышел из мастерской в шесть вечера и направился к метро. За углом к нему подошёл мужчина.
— Георгий? — сказал он.
— Да, — ответил Гоша. Он не удивился: привык, что часто обращаются. — У вас какая? — спросил он, имея в виду машинку.
— Это неважно, — сухо ответил мужчина, имея в виду место своей работы. — Горюнов? — снова спросил он.
— Ну да. А вы от кого?
— От… самогО, — сказал мужчина в рифму. — Пройдём в скверик, сядем?
Чудила какой-то, подумал Гоша, но клиентов он успел повидать всяких, да и делать было нечего. Они прошли в сквер, сели на скамейку.
— Кури, — сказал мужчина и вытащил сигареты.
— Спасибо, не курю.
Мужчина закурил, испытующе поглядел на Гошу.
— Ты должен нам помочь, — сказал он. — Георгий. — Имя было произнесено так, словно само его звучание бесповоротно предопределяло получение от Гоши помощи.
— Пожалуйста, — сказал Кандидов. — Я не против. Только вы же не говорите, чего у вас.
— Не у меня лично.
— Служебные мы обслуживаем по наряду, — сказал Кандидов.
— Георгий, — сказал мужчина, помолчав, — ты давно знаешь Чалкина?
— Он ваш знакомый? Чего ж сразу не сказали? У него машинка хорошая… «Дипломат» это, в общем, та же «Олимпия». Фирма что надо. У вас такая же, да?
— Георгий, — повторил мужчина, — дело не в «Олимпии»…
— А в чём?
Мужчина не ответил. Он глубоко затянулся сигаретой и поглядел на Гошу серьёзно и печально. Как Сикстинская Мадонна на картинке из «Огонька»…
И тут шофёр затормозил, их тряхнуло, и Гоша увидел, что сидит в чёрной «Волге», — он сразу понял, что в чёрной, по цвету капота, — и ещё в машине двое мужчин. Один смотрел на него умными усталыми глазами, в руках у второго была зачётка заочного юридического института и скрипка.
— Хочешь, сыграю? — спросил второй.
— Не надо, — сказал Гоша. — Куда мы едем?
— В детский парк имени Песталоцци, — сказал первый, и у него вдруг выросла борода.
— В парке хорошо, — сказал Гоша. — Там цветы.