Горменгаст (переводчик Ильин)
Шрифт:
Медленно повел он глазами. Он находился всего на несколько дюймов выше трапа барки. Что там на ней, он не видел, но сквозь прорехи листвы сверкали, как самоцветы, факелы, и, лежа на руках гигантского ползучего растения, Стирпайк вслушивался в летевший сверху голос:
– Всем лодкам отойти от входа в пещеру. Немедленно перестроиться, отгородив залив. Зажечь на борту каждый факел, каждый фонарь, каждую лучину! Прокинуть под килями лодок веревки! Этот мерзавец способен спрятаться и под рулем. Клянусь всеми богами, в нем больше жизни, чем в вас во всех… – Ветер вдруг стих, и в наступившем безмолвии голос графини звучал, как орудийная канонада: – Ад кромешный, он же не русалка! Нет у него ни плавников,
Лодки, плеща веслами, отплыли, две барки, покачивавшиеся на спокойной воде, оттолкнули от стены. Но пока всякого рода суда и суденышки отходили в простор залива, выстраиваясь в линию, достаточно длинную, чтобы никакой пловец не смог ее обогнуть, Титус, стоявший пообок матери у окна, едва ли сознавая, что она рядом или что лодки отходят – при всей суматохе, при всем неистовстве и громовости материнских приказов, – не отрывал фанатичных глаз от чего-то, находившегося почти прямо под ним. То, во что уперся взгляд, казалось достаточно невинным, да никто, кроме Титуса в его горячечном состоянии, и не стал бы так пристально вглядываться в маленький участок плюща, лежащий на фут выше воды. От прочих участков, которые можно было наугад выбрать на огромном покрове листвы, этот не отличался ничем. И все-таки Титус, который до того, как мать присоединилась к нему у окна, покачивался взад-вперед в подобии дурманящей тошноты, поскольку долго копившееся воздействие все растущего жара и телесной усталости достигло уже последних пределов, приметил в плюще движение, в котором не смог разобраться – движение, не имевшее отношения к его дурноте.
То было отрывистое, явственное волнение листвы. Все качалось – вода, лодки, весь мир. Однако содрогание листьев не относилось к этому огромному наплыву немочи. Оно произошло не в его голове. Оно возникло в мире под ним – в мире, ставшем безмолвным и неподвижным, как лист стекла.
Догадка внезапно явилась ему, и сердце Титуса забилось быстрее.
И из этой догадки, из самой его слабости подобие силы живительно воспрянуло в нем. То была сила, порожденная не Горменгастом, не гордостью за свой род – эти обаятельные плоды уже подгнили. Ее породила гордость воображения. Он, Титус, изменник, вознамерился оправдать свое существование, побуждаемый к этому гневом, романтизмом, требовавшим теперь не бумажных корабликов, не стеклянных шариков, не чудищ на ходулях и не горной пещеры, не Той, плывущей меж золотистых дубов, – ничего, кроме отмщения, и скорой смерти, и знания, что он больше не зритель, но живой человек, окунувшийся в самую гущу драмы.
Мать стояла у его плеча. Командиры переминались за нею, стараясь получше разглядеть, что происходит снаружи. Ошибок делать нельзя. Стоит ему ошибиться, стоит хоть как-то обнаружить свои намерения, и десятки рук вцепятся в него.
Осторожно сунул он нож за пояс – руки дрожали так, словно уже посинели от холода. Титус опять положил ладони на подоконник и скосил глаза через плечо. Мать стояла, скрестив на груди руки. С безжалостной пристальностью вглядывалась она в развернувшуюся перед нею картину. Люди, сгрудившиеся за нею, были опасно близки, но смотрели мимо него – туда, где цепочкой выстраивались лодки.
И тогда, почти еще не решившись, он перевалился – наполовину перескочил – через подоконник и, прежде чем ухватиться, гася стремительность падения, за стебли плюща, пролетел первую полудюжину футов сквозь наружную его бахрому, и повис на переставших, наконец, подламываться ветвях.
Титус помнил, что маленький, подозрительный участок плюща, на который он нацелился, лежал под окном (теперь заполненным испуганными лицами), из которого он выпрыгнул, прямо под ним, на уровне воды. Он слышал, как выкликают его имя, как над заливом летят к лодкам приказы немедленно остановиться, но все эти звуки неслись к нему из другого мира.
И все-таки, хоть ощущение удаленности от всего, что он делает, удерживало Титуса словно бы зависшим в мире грез, в то же самое время его как магнитом тянуло к основанью стены. В помутнении слабости, отъединенности от всех и вся таился живой порыв, непосредственность цели.
Он почти и не сознавал, чем занято его тело. Казалось, руки и ноги сами принимали решения. И Титус следовал за ними вниз по покрову листвы.
Стирпайк же, переменивший позу, когда непереносимая судорога продрала ему левую ногу и плечо, Стирпайк, надеявшийся, что, осторожно расправив конечности, он никак не нарушит неподвижность наружной листвы, услышал теперь треск ломающихся над его головою ветвей и понял, что его движение привело к результату поистине страшному. После стольких отчаянных усилий спастись от преследователей только самая что ни на есть злая судьба могла постараться, чтобы его отыскали так скоро.
Разумеется, он не знал, что не кто иной, как юный граф, спускается к нему. Глаза Стирпайка не отрывались от волокнистого клубка темных ветвей прямо над ним. Ясно, что приближавшийся к нему человек не мог продвигаться близко к стене, сквозь самую гущу плюща. Тогда ему пришлось бы перемещаться с улиточьей скоростью, сражаясь с самыми мощными ветками. Преследователь должен соскальзывать по внешней листве и, вероятно, зарыться поглубже в плющ, оказавшись чуть выше Стирпайка, но так и оставшись недостижимым.
Именно таково и было намеренье Титуса, поскольку футах в пяти над водой он остановился и обождал немного, переводя дыхание.
Луна, высоко забравшаяся в небо, делала факелы почти ненужными. Лоно залива покрылось чешуйками. Листья плюща отражали глянцевый свет. Лица в окне казались лужеными и деревянными сразу.
На миг Титус задумался о том, не переместился ли Стирпайк, не взобрался ли выше того места в футе над водой, в котором зримо ожил и затрепетал предательский плющ, не находится ли сейчас он, Титус, в нескольких дюймах от врага, не грозит ли ему скорая смерть. Странным казалось ему в этот миг, что никакая рука с кинжалом не взвилась из листвы и не поразила его, висящего на ветвях. Но ничего не случилось. Безмолвие скорее подчеркивалось, чем нарушалось плеском далеких весел, поднимавшихся и падавших в заливе.
Затем левая ладонь его охватила некий внутренний стебель, и Титус, разведя перед собой пелену листвы, вгляделся в самую ее гущу, где от внезапного вторжения лунных лучей ветки вдруг засветились, точно белая сеть, точно искривленные кости.
Конечно, никто его там не ждал. Нужно зарыться поглубже и спускаться во мгле, пока он не отыщет врага. Луна светила теперь так ярко, что подобье густых сумерек сменило непроглядную ночь листвы. Полная тьма застоялась лишь у глубоко потонувшей в плюще стены. Если бы Титусу удалось пробиться к ней и после спуститься вниз, он, верно, смог бы увидеть, еще не достигнув воды, некие очертания, не принадлежащие ни ветке плюща, ни листу его – некий мреющий средь листьев изгиб или угол, – локоть, быть может, или колено, или выпуклость лба…
VI
Убийца не сдвинулся с места. Да и зачем бы он стал сдвигаться? Не так уж и богат его выбор – между одной люлькой плюща и другой. И что бы выгадал он, сменив одно временное укрытие на другое? Разве ему есть куда бежать? И весь-то покров плюща имел ширину только в семьдесят футов. Его поимка – вопрос времени. Но когда времени всего ничего, оно становится сладким и драгоценным. Он останется здесь. Доставит себе удовольствие: попробует на вкус непривычное блюдо – близкую смерть, лениво покачается на волнах Леты.