Город чудес
Шрифт:
Кончиком глаза он увидел ее молящий взгляд и притворился поглощенным музыкой.
– Передали, – ответил он после непродолжительного молчания.
– Ну и что? – спросила она. – Что вы мне скажете? Я могу рассчитывать на ваше великодушие?
Он сделал над собой сверхчеловеческое усилие и заговорил:
– Я не могу отвечать за свои поступки. Не могу спать, не могу есть, плохо себя чувствую. Когда вас нет рядом, я испытываю сильную боль в груди, мне не хватает воздуха, я задыхаюсь и ощущаю приближение смерти.
– Ну так как же? – настаивала она. – Каков будет ваш ответ?
«Святители небесные! – с отчаянием подумал он. – Она не слышала ни слова из моего признания».
Отставной генерал Осорио-и-Клементе, бывший губернатор острова Лусон, был убит тремя револьверными выстрелами, произведенными из закрытого экипажа в тот момент, когда он после мессы выходил из церкви Сантс-Жуст-и-Пастор. Генерал едва успел спуститься на последнюю ступеньку паперти, как замертво упал на каменные плиты площади. Из окна экипажа кто-то бросил букет цветов, который упал рядом с бездыханным телом. Уже потом свидетели рассказывали забавную историю о том, как
Незадолго до происшествия с отставным генералом сеньор Браулио, сам не зная почему, ощутил в душе щемящую тревогу. «У меня предчувствие неотвратимой беды», – сказал он своему отражению в зеркале. За последнее время бывший хозяин пансиона сильно располнел и теперь, наряжаясь женщиной, становился похожим на заплывшую жиром матрону; кроме того, он отпустил короткие тевтонские усики, придававшие его облику скорее шутовской, нежели чувственный вид. Но, несмотря на это, многие из тех, кто раньше смеялся над его кривляньями, теперь относились к нему серьезно, иногда даже с почтением. Другие же видели в его поведении признаки старения или болезни, которую тогда называли размягчением мозга. Кое-кто объяснял его умственную слабость многочисленными ударами по голове, полученными сеньором Браулио во время ночных пьяных оргий. При этом вспоминали случай, произошедший с датским боксером Андерсом Сеном, – после его недавнего посещения Барселоны об этом кричали все газеты. Этот боксер несколько лет подряд вызывал на поединок чемпионов Франции, Германии и Объединенного Королевства и всегда проигрывал, его отделывали на совесть. Потом стали возить из города в город. В Барселоне, на Пуэрта-де-ла-Пас, соорудили специальную палатку из тростника и брезента и выставили его на обозрение публики как экспонат, представлявший медицинский интерес, – по крайней мере, так утверждали многочисленные публикации, хотя в действительности его несчастье беззастенчиво эксплуатировалось наглыми мошенниками. Он превратился в сущего ребенка: сжимал своими ручищами погремушку и, размахивая ею в воздухе, сосал молоко из бутылочки. Заплатив реал, можно было войти в палатку и поговорить с ним, а за песету – немного побоксировать. Он все еще обладал мощным торсом и огромными бицепсами, но его движения были медленными, ноги едва держали колоссальный вес, и в довершение всего он совершенно ослеп, хотя ему было всего двадцать четыре года. Конечно, случай сеньора Браулио был иным: он обладал отменным здоровьем, только с годами немного поблек и опустился, особенно после того как Онофре Боувила принудил его уйти в отставку. Все ярче стали проявляться его чудачества, маниакальные страхи и резкие смены настроения. Сейчас его очень беспокоила судьба Одона Мостасы: головорез с каждым днем все больше погрязал в пороке, ничем не занимался, однако всегда был при деньгах. Когда сеньор Браулио пытался ему выговаривать, он грубо огрызался.
– Ты, тридцать три несчастья, кусок дерьма, – говорил он, – заткнись. Мало тебе было выставлять свою задницу в Карбонере, так ты еще и учить меня вздумал!
– Верно, но мне пришлось дорого заплатить за мои безумства: из-за них я потерял жену и дочь, – отвечал бывший хозяин пансиона, – из-за меня пострадали невинные существа.
Но Одон Мостаса не внимал его поучениям, всеми силами изображая независимость. Однако стоило Онофре Боувиле призвать его к себе, он тотчас явился к нему в кабинет. Приятели сердечно обнялись, звонко похлопали друг друга по спине.
– Мы не виделись целую вечность, подумать только, – растроганно сказал Одон Мостаса. – С тех пор как ты заделался буржуем, до тебя не добраться. Ах! Какие были времена! – окончательно расчувствовался головорез. – Помнишь, как мы разделались с Жоаном Сикартом?
Онофре дал ему выговориться и слушал его с улыбкой, а когда тот замолк, сказал:
– Пора возвращаться на арену, Одон; мы не можем почивать на лаврах, ты мне нужен.
На лице головореза тоже проступило некое подобие улыбки, походившей на волчий оскал.
– Слава тебе, Господи! – ответил он. – А то у меня стало ржаветь оружие. Так о чем речь?
Онофре Боувила понизил голос и бросил взгляд на телохранителей. Те моментально отошли в глубь кабинета.
– Есть тут одно дельце – оно тебе понравится, – сказал он.
В назначенный день рано утром Одон Мостаса вышел из дома, нанял фиакр и приказал отвезти себя за город. Доехав до условленного места, он приставил к голове кучера револьвер и велел ему вылезать. За деревом ожидал один из его людей; он связал кучера веревкой и воткнул ему в рот кляп из пакли. Потом уже вдвоем они завязали ему глаза и нанесли сильный удар по затылку – кучер потерял сознание. Разбойник, вышедший из-за дерева, завернулся в плащ кучера и забрался на козлы. Одон Мостаса сел в экипаж и задернул шторы, потом отклеил искусственную бороду и снял темные очки, которые надел, чтобы кучер не узнал его в случае, если дело выплывет наружу. У него было стопроцентное алиби. Еще раньше он по указанию Онофре купил на Рамблас букет лилий, и теперь в закрытом экипаже цветы издавали такой резкий запах, что у него закружилась голова. «Сейчас меня вырвет», – подумал он, но продолжал крутить барабан револьвера, проверяя его готовность. Когда экипаж въехал на площадь, с колокольни раздался бой часов. Кончилась месса, и из церкви стали выходить редкие прихожане; был рабочий день, и народу пришло мало. Одон приподнял край занавески и высунул в образовавшуюся щель револьвер. В этот момент в дверях церкви появился экс-губернатор со слугой-филиппинцем; Одон спокойно прицелился, подождал, пока жертва спустится с лестницы, и произвел три выстрела. Никто не шелохнулся, только филиппинец отреагировал моментально. Фиакр тронулся с места. В этот момент Одон вспомнил о цветах и застучал в потолок, чтобы кучер остановился, затем взял с сиденья букет лилий и швырнул его в окно. Послышались первые крики и топот бегущих ног – все старались убраться подальше от этого места.
Через несколько дней полиция задержала Одона Мостасу в дверях борделя, где он провел всю ночь. Уверенный, что на него не падет ни тени подозрения, убийца не оказал сопротивления и обращался с агентами с изысканной вежливостью, в которой чувствовалась откровенная издевка.
– Шути, шути, Мостаса, – сказал ему сержант. – На этот раз ты заплатишь за все.
Тот строил ему глазки и посылал воздушные поцелуи, будто перед ним была шлюха. От подобной наглости сержант потерял дар речи и отвернулся. Полицейские, зная, с кем имеют дело, не спускали с него глаз, нацелили на него дула мушкетов и держали наготове дубинки, чтобы в случае чего обрушить их на голову арестанта. Некоторые из них были совсем юнцами. Еще до поступления на службу они слышали много разговоров об этом безжалостном убийце и сейчас, ведя его под конвоем в суд, беспомощного, со связанными руками, испытывали что-то наподобие гордости. Когда судья начал спрашивать Одона Мостасу, что он делал в такой-то день и в такой-то час, убийца отвечал с большим апломбом, раскручивая тот клубок лжи, который они с Онофре Боувилой навертели для обеспечения алиби. Судья повторял одни и те же вопросы, а писарь заносил в протокол одни и те же ответы, потом судья читал их с неподдельным изумлением, и все начиналось снова.
– Ты что, издеваешься? – спросил он, не выдержав.
– Пусть ваша милость прибережет свои уловки для карманников, социалистов, анархистов, педерастов и прочей швали, – ответил головорез. – Я – Одон Мостаса, профессионал с большим стажем; больше вы не услышите от меня ни слова.
Через некоторое время, видя, что ему задают одни и те же вопросы, будто имеют дело с глухим или идиотом, Одон не выдержал и заговорил:
– Уж не желает ли ваша милость сделать себе имя на моем аресте? Так знайте – другие тоже пробовали, все хотели прославиться, стать тем единственным, кто сможет упечь за решетку самого Одона Мостасу; все мечтали увидеть свое имя и портреты в газетах. И все стали посмешищем.
Судью, который допрашивал Одона Мостасу, звали Асискло Салгадо Фонсека Пинтохо-и-Гамуса. Это был мужчина лет тридцати двух – тридцати трех, сутулый, с толстой шеей, густой бородой и бледным лицом. Он говорил медленно и поднимал брови при каждом ответе, словно все, что он слышал, вызывало у него безмерное удивление.
– Скажите, где вы находились в такой-то день, в такой-то час, – бубнил он, точно повторял затверженный урок.
Одон Мостаса вышел из себя.
– Хватит ломать эту дурацкую комедию! – закричал он во весь голос, нимало не смущаясь присутствием в помещении суда других задержанных. – Что вы от меня хотите? Может, денег? Так знайте, лично вы, ваша милость, не дождетесь от меня ни реала. Я вас вижу насквозь: дай вам сегодня сотню, завтра вы попросите тысячу. Со мной у вас ничего не выйдет. У вас нет ни доказательств, ни свидетелей, а у меня стопроцентное алиби. Экс-губернатора убрали филиппинцы – это все знают.
Судья оторопело двигал бровями:
– Какой такой экс-губернатор? – спрашивал он. – Что еще за филиппинцы? До Одона Мостасы наконец дошло, что его обвиняют не в убийстве экс-губернатора Осорио, а в смерти какого-то юноши, Николау Каналса-и-Ратаплана, о котором он и слыхом не слыхивал. Утром в день его ареста какой-то человек, наглухо закутанный в плащ и прятавший свое лицо под широкополым чамберго, прошмыгнул мимо comptoir отеля «Арагон». Охранник не сумел перехватить проворного незнакомца в вестибюле и направил по его следу двух жандармов, патрулировавших район Рамблас в часы наибольшего скопления народа. Меж тем возмутитель спокойствия добрался до верхних этажей и затерялся в их лабиринтах. Его так и не нашли. Одни предполагали, что он спустился по стене со стороны фасада при помощи каната с кошкой на конце, якобы спрятанного под плащом; другие, ссылаясь на отсутствие очевидцев, утверждали, что он просто-напросто подкупил служащих гостиницы. Как бы то ни было, единственным свидетельством его мимолетного появления в гостинице был труп Николау Каналса-и-Ратаплана. Убийца зарезал юношу тремя ударами кинжала, причем все три оказались смертельными. На следующий день его похоронили в фамильном склепе рядом с останками отца, тоже погибшего от руки убийцы. Мать на погребение не приехала. Так трагически оборвался род Каналсов, поскольку Николау был единственным отпрыском этой ветви семьи. Теперь судья показывал Одону Мостасе плащ и чамберго. Пока головорез развлекался в борделе, полиция обыскала его квартиру и нашла там эти вещи вместе со складной навахой на четырех пружинах – лезвие все еще хранило следы крови, хотя его тщательно вымыли. Сбитый с толку Одон Мостаса продолжал отрицать очевидное. Он упрямо повторял историю о черепахе, курице и свинье. «Обвиняемый, – записал потом в деле судья, – очевидно, бредит, говорит несуразности». Судья потребовал очную ставку, поэтому его заставили надеть плащ и чамберго и предстать в таком виде перед администратором гостиницы. Как плащ, так и чамберго пришлись ему по размеру, и администратор подтвердил, что это тот самый тип, который прошмыгнул мимо охранника и тут же испарился. Пообещав взятку, Одон добился от офицера, охранявшего помещение суда, разрешения послать сеньору Браулио записку. «Я не понимаю, что происходит, но добром это не кончится», – писал он. Сеньор Браулио тут же побежал к Онофре Боувиле.