Город, которым мы стали
Шрифт:
визг
визг металла и шин, реальность растягивается, и никто не тормозит и не пытается объехать Мегакопа; ему не место здесь, на магистрали Франклина Рузвельта, на этой жизненно важной артерии, по которой переносятся питательные вещества, и сила, и энергия, и адреналин; машины здесь – это белые кровяные тельца, а эта тварь – раздражитель, инфекция, нарушитель, с которым город расправляется решительно и беспощадно визг, и Мегакопа разрывают на куски полуприцеп, такси, «Лексус» и даже тот очаровательный «Смартик», которому приходится немного вильнуть в сторону, чтобы переехать особо живучий извивающийся ошметок. Я падаю на полоску травы, воздух выбит из моих легких, я дрожу, хриплю и беспомощно смотрю, как перемалывается дюжина конечностей,
Я жив. Боже.
Какое-то время я плачу. Маминого дружка здесь нет, так что никто не влепит мне пощечину и не скажет, что я не мужик. Папа бы сказал, что это ерунда – раз ты плачешь, значит, ты жив, – но папа мертв. А я жив.
Мои ноги горят и подкашиваются; я заставляю себя подняться, но снова падаю. Все болит. Неужели меня все-таки хватил тот сердечный приступ? Меня тошнит. Все вокруг ходит ходуном и смазывается. Может быть, у меня инсульт. Не обязательно ведь быть стариком, чтобы он случился, верно? Спотыкаясь, я подбредаю к мусорному баку и задумываюсь, а не блевануть ли в него. Рядом на скамейке лежит старик – лет через двадцать я буду выглядеть так же, если столько протяну. Когда я начинаю давиться рвотными позывами, он приоткрывает глаз и осуждающе поджимает губы, будто смог бы напугать мусорный бак лучше меня.
Он говорит:
– Время пришло, – и поворачивается на другой бок, ко мне спиной.
Время. Внезапно я чувствую, что должен куда-то спешить. Неважно, что мне дурно, неважно, что я измотан, – что-то просто… тянет меня. На запад, к центру города. Я отталкиваюсь от бака, обнимаю себя руками и, дрожа и спотыкаясь, волочусь к пешеходному мосту. Пересекая полосы, которые я только что перебежал, я опускаю взгляд вниз, на мерцающие ошметки мертвого Мегакопа, раскатанного по асфальту сотней автомобильных колес. Некоторые кусочки все еще подергиваются, и мне это не нравится. Они – зараза, инородное тело. Я хочу от него избавиться.
Мы хотим от него избавиться. Да. Время пришло.
Я моргаю и внезапно оказываюсь в Центральном парке. Чтоб меня, как я сюда попал? Сбитый с толку, я прохожу мимо еще одной пары полицейских, но понимаю это, только когда вижу их черные ботинки. Впрочем, эти двое не обращают на меня внимания. А должны бы – на дворе июнь, а тощий парнишка дрожит, будто ему холодно. Даже если они просто уволокут меня с улицы, чтобы засунуть мне в задницу туалетный ершик, они должны хотя бы заметить меня. Но копы ведут себя так, словно меня здесь нет. Ральф Эллисон был прав: чудеса случаются, и улизнуть можно от любого нью-йоркского полицейского, аллилуйя.
Озеро. Мост Боу-Бридж – место перехода. Я останавливаюсь на нем, немного стою и понимаю… все.
Все, что рассказал мне Паулу, – это правда. Где-то за городом пробуждается Враг. Он послал своих предвестников, и они потерпели неудачу, но город уже заражен. Эта зараза разносится каждой машиной, которая проезжает по Мегакопу, размазанному по дороге микроскопическим слоем, и так Враг получает возможность закрепиться здесь. При помощи этого якоря он вытаскивает себя из тьмы к нашему миру, к теплу и свету; к тому, кто бросает ему вызов, – ко мне и к новой, рождающейся сущности, к моему городу. Конечно, Враг бросает в атаку не все свои силы. Мне предстоит сразиться лишь с малой частью этого древнего, древнего зла, но и ее наверняка более чем хватит, чтобы убить одного ничтожного, измученного паренька, чей город даже не может его защитить.
Пока что не может. Время пришло. Или придет? Посмотрим.
На Второй, Шестой и Восьмой авеню у меня
Что-то начинает меняться. Я становлюсь большим, всеобъемлющим. Я чувствую, как упираюсь в небосвод; становлюсь тяжелым, как фундаменты города. Рядом со мной маячат другие, наблюдают – кости моих предков под Уолл-стрит, кровь моих предшественников на скамейках Кристофер-парка. Нет, это новые другие, такие же, как я, грубые оттиски на ткани пространства и времени. Сан-Паулу сидит ближе всех ко мне, и его корни дотягиваются до костей мертвого Мачу-Пикчу. Он с мудрым видом наблюдает и слегка вздрагивает, когда вспоминает свое собственное рождение, трудное и произошедшее сравнительно недавно. Париж смотрит с отстраненным безразличием, немного оскорбленный тем, что первый город из нашей безвкусной страны выскочек прошел этот переходный период. Лагос ликует, видя нового парня, которому знакома суета, шумиха и борьба. Здесь есть и другие, их много, и все они смотрят и ждут, станет ли их сегодня больше. Или нет. Как бы там ни было, они увидят, что я – мы – хотя бы на один блистательный миг стали великими.
– Мы справимся, – говорю я, стискивая поручень и чувствуя, как город сжимается. По всему городу люди слышат щелканье в ушах и недоуменно оборачиваются. – Еще немного. Давай же. – Я напуган, но спешить нельзя. «Lo que pasa, pasa…» – черт, теперь эта песня заела у меня голове, во мне и во всем остальном Нью-Йорке. А он весь здесь, как и сказал Паулу. Мы с городом больше ничем не разделены.
И когда небосвод содрогается, смещается и рвется, Враг, извиваясь, вырывается из глубин, и его рев соединяет наши реальности…
Но уже слишком поздно. Пуповина перерезана, и мы у цели. Мы родились! Мы встаем, целые, здоровые и независимые, и наши ноги даже не дрожат. Мы справимся. Не клюй носом, когда имеешь дело с городом, который никогда не спит, сынок, и не смей тащить сюда свою дебильную потустороннюю хрень.
Я поднимаю руки, и авеню подпрыгивают. (Причем это происходит в действительности, хотя и не совсем. Земля содрогается, и люди думают: «Гм, что-то в метро сегодня укачивает больше обычного».) Я встаю поустойчивее, и мои ноги становятся балками, сваями и плитами фундаментов. Тварь из глубин визжит, а я смеюсь, ощущая головокружение и послеродовой всплеск эндорфинов. «Ну давай, нападай». Тварь бросается на меня, и я толкаю ее автомагистралью Бруклин-Куинс, как бедром; бью наотмашь парком Инвуд-Хилл, прикладываю локтем Южного Бронкса. (В вечерних новостях потом сообщат об обрушениях на десяти строительных площадках. Как же плохо в городе соблюдается техника безопасности, ой как плохо.) Враг пробует потрясти передо мной какой-то извивающейся дрянью – сколько же у него щупалец? – так что я рычу и вгрызаюсь в них, ведь в Нью-Йорке суши жрут не меньше, чем в Токио, с ртутью там и всякой дрянью.
«Ой, а что это мы заплакали? Убежать захотели? Ну уж нет, сынок. Ты пришел не в тот город». Я топчу тварь всей тяжестью Куинса, что-то внутри нее надламывается, и переливчатая кровь брызжет на мироздание. Тварь потрясена, ведь ей уже несколько столетий никто не причинял настоящую боль. Она яростно налетает на меня в ответ, и я не успеваю отразить удар. Из места, которое невидимо для большей части жителей города, из ниоткуда возникает щупальце длиной с небоскреб, которое с размаху врезается в гавань Нью-Йорка. Я кричу, падаю, слышу, как хрустят мои ребра, и – нет! – сильное землетрясение впервые за десятилетия сотрясает Бруклин. Вильямсбургский мост изгибается и разрывается напополам, как хворостина; Манхэттен стонет и трещит по швам, но не поддается. Я чувствую смерть каждого погибшего там, как свою собственную.