Город Солнца
Шрифт:
Августин, индеец родом из Пукальпы, был старым другом и соучеником дона Рамона Сильва. Ему было под шестьдесят, хотя временами он выглядел на восемьдесят; вел же он себя как очаровательный подросток: ярко выраженный мужчина, он производил вместе с тем впечатление какой-то бесполой невинности.
Его доброта и отзывчивость вошли в поговорку в Пукальпе, где он практиковал шаманское искусство с таким мастерством и совершенством, что снискал себе славу сильнейшего и любимейшего целителя в городе.
Он подошел ко мне сзади. Я сидел на песке, лицом к лагуне, слышал, как он появился, ощутил его осторожные шаги, но не подал виду. Я дал ему застать меня врасплох, закрыть мне глаза жесткими, как когти, руками, — с ним был какой-то несчастный случай, после которого ладони и кисти рук остались деформированными из-за разрыва сухожилий. Он спросил,
— Я ищу Антонио, — ответил я, — и что бы меня ни привело сюда, это будет кстати.
— Рамон говорил мне, что ты приедешь, — сказал он. — Мы с ним разговаривали ночью в полнолуние. Я думаю, что ты был в Мачу Пикчу.
Ритуал начался поздно вечером, когда луна поднялась высоко и хоровое звучание джунглей, их громкое сердцебиение, усилилось до аллегро, — потому что джунгли спят во время дневной жары и пробуждаются в сумерках. Ритуал начался обращением к Четырем Ветрам и к духам джунглей. Мы сидели на циновках из переплетенных вееров пальмовых ветвей на бамбуковом полу веранды.
Мы глубоко затягивались из резной деревянной трубки Августина, набитой роскошным свирепым табаком, который Рамон взращивал и приготовлял где-то здесь же в джунглях. И они пили йаге. Августин принес его из джунглей Иквитоса, это в трехстах милях на северосеверо-запад. Мне дали каплю — для символической пробы; Рамон опустил в чашу деревянный чубук трубки и поднес свисающую каплю к моему языку.
Через час я оставил их вдвоем. Меня потянуло к тому месту в джунглях, где я обычно раньше медитировал. Я оставил их в состоянии глубокого согласия; Августин, старик брачного возраста, бывший студент, играл мелодию на кривом луке из твердого дерева; он держал конец этой однострунной арфы во рту, и губы его двигались, формируя фонетику нот, которые он извлекал из единственной струны крючковатым пальцем.
Я держал страдание в своих руках Когда я был очень молод, я встретил одну женщину, и мы стали любовниками. Она была сама любовь; я имею в виду, что она жила сердцем, и сердце ее было открытый дом, и каждый приглашенный чувствовал себя как дома. Я наполнил это жилище своим присутствием, хотя его интерьер не нравился мне; я воображал себе комфорт, а это было, в лучшем случае, убежище.
Я помню, как удерживал ее близость, когда мы оба знали, что все кончено. Я помню свои чувства, когда я обнимал ее печаль, помню, как терзали меня ее всхлипывания, ее бездыханная мука. Я отверг ее дар любви. Я брал от него столько, сколько Мог нести, прежде чем совесть запретила мне брать дальше. Я двигаюсь легко и быстро, как всегда двигался в этих местах, словно тень среди теней. Капля йаге действительно не произвела заметного эффекта, и это очень хорошо для дела, к которому я сейчас приступлю.
Надо только найти ту развалину. Местечко, которое я ищу, представляет собой крохотную полянку в ста футах от конца большой поляны. Там есть древнее сооружение, что-то вроде храма; никто его не посещает, кроме, может быть, Рамона да случайно забредающих сюда индейцев, которые промышляют по берегам реки. Джунгли нарядили эту реликтовую развалину в свое убранство: орхидеи уцепились за прослойки грунта между камнями, а лианы и вьюнки повисли на гранитных стенах, словно яркие ожерелья. Все это очень, похоже на архетипные изображения тайны на литографиях в приключенческих книгах девятнадцатого столетия. Крохотная полянка с восточной стороны от усадьбы Рамона. Мои тончайшие опыты были проведены здесь: здесь я впервые испытал удивительную шизофрению переселения в другое сознание, когда я сталкинговал, выслеживая сам себя, сидя в медитативной позе под лунным сиянием в центре полянки; и когда я открыл глаза, я увидел кота, взрослого черного ягуара с еле заметными пятнами на шкуре, и это был я сам, сильный, начеку, в трех футах.
Сейчас я ищу это место для уединения. Залитое светом почти полной луны, оно создаст идеальные условия для того, чтобы отпустить на волю мое сознание и подключиться к сознанию Антонио.
Но я промахнулся. В густой темени джунглей я потерял тропу — это был, скорее, лишь намек на тропу — и оказался значительно дальше, чем мне было нужно. Я пошел обратно, петляя между деревьями; мне показалось, что я опять проскочил мимо своего места: там были вроде бы знакомые деревья, я рванулся вперед и… увидел, что заблудился окончательно. Я стою и хохочу над идиотизмом положения. Я откашливаю свою злость. Я здесь не для того, чтобы слепо и неуклюже плутать, как ребенок, по знакомым местам, когда меня ждет такая важная задача этой ночью. Не для того я приехал в Перу, чтобы просто заблудиться. Словом, я плюнул на все и пошел в сторону реки. Ее берег будет ничуть не хуже.
Однако в воздухе появилось какое-то зловоние, похожее на запах гнилых плодов, более мускусное, более резкое, чем обычная тяжелая пряность жаркого и влажного тропического леса. Не отрывая глаз от земли, я осторожно переставляю ступни, стараюсь не застрять в переплетении лиан, которые, словно разбухшие вены, покрывают почву. Листья и ветви заступают мне дорогу, я отбрасываю их в сторону и ощущаю слизь на пальцах и на ладони. Я вглядываюсь в листья — они блестят от тягучей слизи, которую я вытираю о штанины.
Чем дальше я иду, тем глубже гниль. Все предметы ночью кажутся серыми: цвета жизни видны на Солнце, которое эту жизнь дает. Однако я умею видеть жизнь, населяющую джунгли, — я научился видеть тонкий свет, излучаемый живыми существами этих мест, когда мое сознание находится в таком состоянии, и этот свет слабеет — не из-за меня, я знаю, что вижу хорошо, — уходит сама жизнь, растения увядают, их плоть чахнет с каждым моим шагом.
Происходит какая-то страшная ошибка. Я останавливаюсь среди пустой тишины и ужасной неподвижности мертвого мира. Меня охватывает невольная дрожь, спазм сотрясает тело, словно электрический разряд, потому что мелодия, динамика, мелодинамика Амазонки вдруг прекратилась, без перехода, и звук — такой звук, говорят, слышен в пустом космическом пространстве — раздается в моих ушах, это тяжелые удары сердца и шум крови в артериях в промежутках между ударами. Насекомые и птицы смолкли мгновенно, и это не пауза ожидания, не тишина задержанного дыхания в ответ на запах белого человека в Саду, — это тишина вакуума, безвоздушного пространства, где звуку нет пути, нет носителя, и поэтому до моих ушей доносится только тот звук, который вибрирует и распространяется по моему телу. Я слышу треск шейных позвонков, когда поворачиваю голову влево, чтобы посмотреть на тишину; все, что я вижу, безжизненно. Я пришел в такое место, где от растений остались пустые скорлупы, по которым ничего в движется; вот справа банановое дерево, в нем нет сока, его кора прозрачна, потому что все, что текло и наполняло его клетки и поддерживало его форму, перестало течь и высохло, и ничего не осталось, кроме мертвых волокон клетчатки в недвижном воздухе; у самого ствола дерева лежат остатки орхидеи: ее плоть раздулась и лопнула, и жизнь оставила ее; множество других растений почернели, как будто отравленные изнутри. И больше ничего нет. Все черное, серое и болезненно белое, пейзаж местности, покинутой жизнью. Я пытаюсь вдохнуть, хватаю воздух, задыхаюсь. Это дух смерти, испарения пустоты, призраки разложения, повисшие здесь среди праха, когда все умерло.
Это в почве. Я падаю на колени и слышу хруст сухих листьев, и я понимаю, что я слышу, — звуков нет только потому, что нигде и ничто больше не шевелится, — я погружаю руки в пересохшую почву, мои пальцы отчаянно раскапывают ее, все глубже и неистовее впиваются в безводную толщу, стремясь добраться туда, где она осквернена и отравлена, где стоит вся плазма, оказавшаяся ядом, и Земля отнимает ее, выводит из убитых ею существ, из каждой клетки, из каждого волокна и сосуда, пока джунгли не превратятся в кладбище высушенных тел, хрупких оболочек когда-то живых организмов, и я вытаскиваю руки, липкие от грязи, и подношу их к лицу, я стону от отчаяния, воздух из моих легких иссушает налипшую землю, я чувствую ее тончайшую дрожь на моих руках, когда остатки влаги покидают их поверхность. И я понял, наконец, что это от меня исходит отравленная влага; этот воздух, который я выдыхаю, пот, который с меня льется, мои слезы, мой запах, моя сущность, даже мое намерение, предшествовавшее моему движению сквозь джунгли, — все это стало отравой, превратило воду, которая несла питание минералы, в смертоносную жидкость, и Земля теперь забирает ее обратно, втягивает ее в себя, чтобы она не испарилась утром, не образовала облака и не пролилась дождем в других местах. Земля берет в себя яд, который исходит от меня. Я понял в этот момент, что виновен именно я, а Она поглощает своей плотью всю мерзость, которую я выделяю, чтобы не допустить распространения болезни. Но как Ей опередить меня? Она может спастись только в том случае, если я… если я прекращу… И я надсадно кричу в абсолютную тишину ночи.