Город
Шрифт:
Гражданственная добродетель, которая, как и всякая добродетель, была сама по себе наградой, потому что в той же ослепляющей вспышке он видел и для себя возмездие и отмщение, словно не просто добродетель жаждала добродетели, но и сам Бог ее жаждал, потому что в этом случае Он воистину предлагал добродетели разделить с Ним то право, которое Он ревниво считал своим: право супруга на возмездие и отмщение тому мужчине, который наградил его знаком своей победы; право на возмездие и отмщение тому, кто не просто вторгся в его дом, но и надругался над этим домом, который он честно и благородно пытался построить для женщины, уже безнадежно опороченной и погибшей в глазах мира (или Французовой Балки, что в то время было почти то же самое), и дал имя ее незаконному ребенку. Конечно, ему за это заплатили. Иными словами, он получил приданое: участок негодной истощенной земли, заросшие бурьяном руины английского парка и останки (то, что соседи не растащили по бревнышку на дрова)
И вот за это никчемное приданое (никчемное, потому что само по себе оно ничего не стоило, и он сам вынужден был набить на него цену) он взвалил на себя бремя не только морального падения и позора жены, но и признал своим безымянного ребенка, дал ему свое имя. Может, это было не бог весть какое имя, ведь на него, как и на развалины усадьбы Старого Француза, он сам должен был набить цену. Но другого имени у него не было, и даже если б он носил фамилию Уорнер (да, да, или Сарторис, или де Спейн, или Компсон, или Гренье, или Хэбершем, или Маккаслин, или любую другую из старинных и блестящих фамилий, сохранившихся в анналах округа Йокнапатофа), он сделал бы то же самое.
Как-никак он дал ребенку имя, а потом увез мать подальше от этого места, этого окружения, этих людей, видевших ее позор, на новое место, где, по крайней мере, никто не мог сказать: «Я видел, как она осрамилась», – а только: «Так люди говорят». Нет, он не ожидал, что она окажется благодарнее Билла Уорнера, который по его (Уорнеровым) понятиям уже расплатился с ним. Но он ожидал, что у нее достанет просто здравого смысла и благоразумия, обретенных на горьком опыте: не благодарности к нему, но простого разума по отношению к себе, подобно тому как не ждешь и не хочешь благодарности от человека, которого спас из огня, но ожидаешь, что, по крайней мере, впредь этот человек будет держаться от огня подальше.
Но не в том было дело, что женщины, может, способны на благоразумие не больше, чем на благодарность. Может, женщины, наоборот, способны только на благодарность и ни на что другое, кроме как на благодарность, не способны. Но раз прошлое для них существует не более чем мораль, то ничто не может научить их благоразумно смотреть на будущее и чувствовать благодарность к тому, кто спас, или к тому, что спасло их от прошлого; их благодарность вроде электричества: она непременно должна возникнуть, оказать действие и разрядиться – все в один миг, иначе она вообще не может существовать.
Попросту говоря, это значит, что, как любой и каждый, чья судьба, рок, жребий, зовите как хотите, наконец привели его к женитьбе, он скоро узнал, почем фунт лиха: над его домом надругались не потому, что жена его глупа и неблагодарна, а просто потому, что она женщина. Блеск и щегольство закоренелого холостяка Манфреда де Спейна осквернили ее целомудрие замужней женщины не больше, чем некогда те же качества этого мальчишки, юноши, мужчины Маккэррона осквернили ее целомудрие девушки, когда она была еще невинна, о чем она, он был в этом уверен, давно забыла. Она просто соблазнила сама себя: то было не бешенство ее лона, не горячий, невыносимый и неодолимый зуд и жар, как у кобылы, или у телки, или у свиньи, или у суки во время течки, а возбуждение какой-то железы, удовлетворить которое можно было только одним способом – устроить так, чтоб было на кого обратить благодарность и кому воздать ее.
Но все же это не оправдывало Манфреда де Спейна. Он и не ожидал от Манфреда де Спейна высоких моральных принципов, которые не позволили бы ему совратить чью-нибудь чужую жену. Но он ожидал, что у него достанет разума не делать этого, потому что он ведь не женщина; что в этом случае он будет разумен, настолько разумен, чтобы хоть немного заглянуть вперед, в будущее, и удержаться, не соблазнить, по крайней мере, его жену. Но он не удержался. Хуже того: де Спейн попытался вознаградить его за это надругательство и позор; из презренного страха уплатить ему презренной и мелочной монетой за то, что он, де Спейн, ставя себя, де Спейна, рядом со Сноупсом, считал своим естественным и законным droit de seigneur [11] . Правда, старый Билл Уорнер уплатил ему за то, что он женился на его опозоренной дочери, но это было совсем другое дело. Старый Билл даже не пытался прикрыть позор дочери, не говоря уж отомстить за него. Одно то, что он предложил ему – эту разрушенную и никчемную усадьбу, из которой даже он за целые четверть века ничего не мог выжать, показывает, как высоко он ценил эту честь; что же до отмщения за позор, то
11
правом первой ночи (франц.)
Иное дело де Спейн, который, не имея мужества, попытался торговаться, рядиться с ним, воспользовался своим положением мэра города, чтобы предложить ему презренную мзду – место смотрителя электростанции и возможность мелкого воровства не только в уплату за удовлетворение своей похоти, но чтобы уберечь свою репутацию, пытаясь купить одновременно право спать с чужой женой и обезопасить свое доброе имя от ее мужа, которому принадлежало и то и другое, и все это за возможность незаконно присвоить кучку медяшек, и он, Сноупс, воспользовался этим не ради мелочной выгоды, которую она ему принесла, а скорее чтобы увидеть, до каких глубин может дойти низменный и гаденький страх де Спейна.
И он увидел это. Они оба увидели. Это был настолько же его, Сноупса, позор, насколько торжество де Спейна, когда кончилась история с медяшками, которая погубила бы его, но де Спейн нашел союзника в самом обвинителе. Обвинитель, городской служащий, одолеваемый и, как он думал до тех пор, пока не оказалось, что и он не лишен слабостей (не преступник: просто человек со слабостями), одержимый той же страстью», которой суждено было погубить и повергнуть в отчаянье его, де Спейна; одержимый и некогда преданный этой страсти, он понял, что опасно даже дышать этим воздухом уже только потому, что она им дышит, двигается в нем, колыша его и причиняя страдания; этот обвинитель, борец за интересы общества, был ослеплен и поражен той же молнией давней страсти и боли. Но ему, обвинителю, выпала на долю одна лишь тоска, даже без утраты; ему даже не суждена была гибель, которая увенчала бы эту тоску: одно только отчаянье, хотя он был не преступным, а только слабым человеком, и ему не суждено было даже дотронуться до ее руки.
Так что де Спейн и здесь взял наглостью, приписав простое везение своему мужеству. Как будто это не трусость, не безобразие: полковник Сарторис умер от сердечного приступа в гоночном автомобиле своего внука (все вышло так, словно он, де Спейн, подкупил автомобиль и нарочно подстроил этот несчастный случай), и место президента банка освободилось, и тогда он, де Спейн, опять-таки не попросил, не предложил, а все с той же грубой и оскорбительной наглостью решил, что он, Сноупс, само собой разумеется, жаждет случая не просто еще раз уладить дело миром, но публично подтвердить, что он рогоносец, что они оба оскверняют постель его жены – да, да, публично подтвердить, что она шлюха; не успели бросить последнюю лопату земли на могилу полковника Сарториса, а де Спейн уже подходит к нему, мысленно потирая руки, и уже говорит: «Ну ладно, за дело. Эта маленькая кучка акций, которой вы владеете, конечно, пригодится. Но нам нужен большой пакет акций. Поезжайте на Французову Балку завтра же, а если можно, то лучше сегодня вечером, и обработайте дядюшку Билли, покуда до него другие не добрались. Ну, шевелитесь же». Или, может, даже напрямик, просто и ясно: «Ваш родич – двоюродный брат – нанес банку ущерб, вырвав звено, неважно, малое или большое, из цепи его финансовой неприкосновенности. А от этого зависит не только курс акций, которыми вы владеете, но и чистоган, доллары и центы, добытые и скопленные вами таким тяжким трудом; до вчерашнего вечера вы могли получить их по первому требованию, они еще были ваши. Единственный способ снова склепать цепь – это возместить недостающее звено, все, что украл ваш родич, до последнего цента. Я готов сделать это, но зато я должен стать президентом банка; всякий, кто возместит эти деньги, потребует, чтоб его сделали президентом, и в то же время всякий, чтоб стать президентом, должен сначала возместить эти деньги. Выбирайте: или вы сохраните все свои акции и деньги сполна, если президентом станет человек, вам известный, и вы будете точно знать, насколько можно на него положиться, или рискнете иметь дело с человеком незнакомым, для которого ваши акции и деньги, вполне вероятно, будут значить не больше, чем для вашего родича Байрона».
И он покорился. У него не было выбора. Потому что он был наивен; невежествен, если угодно. Он, конечно, научился в банковском деле всему, чему мог научиться сам, поскольку ему были нужны банки или что-нибудь в этом роде, чтобы держать там деньги. Но до тех пор единственное, что он мог, это, стоя в очереди к окошечку, вглядываться сквозь решетчатую баррикаду, отделявшую деньги и денежные операции от людей, которым эти деньги принадлежали, которые принесли их туда и отдали из простого доверия одного человека к другому, так как не приходилось выбирать между этим непрочным доверием и ненадежной жестянкой из-под кофе, зарытой под кустом на заднем дворе.