Город
Шрифт:
А Рэтлиф, как рассказывал дядя Гэвин, опять уже был тут как тут, сидел на стуле для посетителей в своей синей рубашке, аккуратной, выгоревшей и безукоризненно чистой, по-прежнему без галстука, хотя на нем была куртка из искусственной кожи и тяжелый черный плащ, как у полисмена, заменявший ему зимнее пальто; был понедельник, и дядя Гэвин с утра уехал в Нью-Маркет на собрание инспекторов, опять из-за какого-то осушительного канала, и я подумал, что он должен был сказать об этом Рэтлифу, когда Рэтлиф накануне заходил к нему домой.
– Он мог бы меня предупредить, – сказал Рэтлиф. – Но это не важно. У меня никаких дел
– А, – сказал я. – Посмеяться над А.О. Над Сноупсовым мулом, который спалил дом миссис Хейт. Я думал, вы с дядей Гэвином вволю посмеялись над этим вчера.
– Так-то оно так, – сказал он. – Но только как станешь смеяться над этим, видишь, что это вовсе не смешно. – Он поглядел на меня. – Когда вернется твой дядя?
– Я думал, что он уже вернулся.
– Ну ладно, – сказал Рэтлиф. – Неважно. – Он снова поглядел на меня. – Значит, с двумя покончено, остался еще один.
– Кто один? – сказал я. – Еще один Сноупс, которого мистеру Флему остается выжить из Джефферсона, и тогда единственным Сноупсом здесь будет он; или же…
– Так-то оно так, – сказал он. – Нужно только перепрыгнуть еще один антигражданственный барьер, такой же, каким были фотостудия Монтгомери Уорда и железнодорожные мулы А.О., и в Джефферсоне вообще ничего не останется, кроме Флема Сноупса. – Он поглядел на меня. – Потому, что твой дядя прозевал это.
– Что прозевал? – спросил я.
– Даже когда оно было у него под носом, и Флем сам припер… пришел сюда на другое утро, после того как федеральная полиция обшарила эту студию, и отдал твоему дяде ключ, который исчез из кабинета шерифа с тех самых пор, как твой дядя и Хэб сыска… нашли эти картинки; и даже когда это было у него под самым носом в субботу вечером, около трубы миссис Хейт, когда Флем всуч… вручил ей эту закладную и уплатил А.О. за мулов, он опять это прозевал. А я не могу ему сказать.
– Почему не можете? – спросил я.
– Потому что он мне не поверит. Это такая штука – надо знать самого себя. Человек должен узнать это на собственной шкуре, дрожать со страху. Потому что, ежели ему кто-нибудь другой скажет, он поверит только наполовину, – разве что он сам хотел именно это услышать. Но тогда он и слушать не станет, потому что уже согласился с этим заранее, и только подумает – ишь какой умный! А то, чего он не хочет слышать, с тем он уже заранее не согласен, можешь не сумлева… сомневаться; и тогда он ни за что не поверит, хоть кол ему на голове теши, а может, даже отомстит этому негодяю, который сунулся не в свое дело и сказал ему об этом.
– Выходит, он не станет вас слушать, не поверит, потому что не хочет, чтоб это была правда. Так, что ли?
– Вот именно, – сказал Рэтлиф. – Так что мне придется обождать. Придется обождать, покед… покуда он узнает сам – это тяжелый путь, верный путь, единственно верный путь. Тогда он поверит или, по крайней мере, хотя бы испугается.
– Он боится, – сказал я. – Он уже давно боится.
– Это хорошо, – сказал Рэтлиф. – Потому что ему нужно бояться. Всем бы нам нужно бояться. Потому что, ежели человек просто желает денег ради денег или даже ради власти, все-таки есть многое такое, чего он не сделает, перед чем остановится. А ежели человек из таких, как он, с малолетства, чуть только считать научился, решит, что на деньги все купить можно, чего душе угодно, и всю свою жизнь все дела на этом построит, и не по злобе, а просто потому что знает – никто ему добровольно гроша не даст, да он и просить ни у кого не станет, так вот, ежели
– Что же это? – сказал я. – Что ему нужно?
– Доброе имя, – сказал Рэтлиф.
– Доброе имя?
– Совершенно верно, – сказал Рэтлиф. – Когда человеку только денег и власти нужно, на чем-нибудь он беспременно остановится; всегда найдется что-нибудь такое, чего он не сделает просто ради денег. Но уж ежели ему доброе имя понадобилось, он ради этого на все пойдет. И когда уже почти поздно, когда он понимает, что ему нужно, понимает, что, даже когда он это приобретет, ему нельзя просто спрятать свое приобретение под замок, и пущай… пускай себе лежит, а нужно трудиться до последнего вздоха, чтоб его сохранить, он ни перед чем не остановится и заставляет все и вся вокруг себя мучиться, страдать.
– Доброе имя, – сказал я.
– Совершенно верно, – сказал Рэтлиф. – Быть вице-президентом банка ему уже мало. Он должен стать президентом.
– Должен? – сказал я.
– Я хочу сказать – скоро станет, он не смеет, не рискует ждать, откладывать. Эта дочка миссис Сноупс – Линда… Она уже подросла…
– Двенадцатого апреля ей исполнится девятнадцать, – сказал я.
– …ей уже девятнадцать, а в тех краях… Откуда ты знаешь, что двенадцатого?
– От дяди Гэвина, – сказал я.
– Ну конечно, – сказал Рэтлиф. И продолжал: -…там, в университете, в Оксфорде, там, наверно, тыща молодых людей, и все новые, незнакомые, интересные. а за ней там и присмотреть некому, кроме начальницы пансиона, но ей-то что, у нее ведь нет жены, которой предстоит унаследовать половину половины денег дядюшки Билли Уорнера, а ведь даже здесь, в Джефферсоне, в пансионе, где она училась в пропилом году, и то было рискованно, а теперь вот твой дядя, или ее мамаша, или еще кто, или, может, оба они вместе, наконец убедили Флема, чтоб он позволил ей бросить пансион и после рождества уехать в колледж, где он не сможет следить за ее знакомыми молодыми людьми, как следил здесь за мальчишками, с которыми она вместе росла, а ведь тут, по крайней мере, есть ихние… их родственники, которые должны ему деньги, они могли помочь ему с ними справиться; не говоря уж о том, что теперь она не будет кажный… каждый вечер дома, где довольно было протянуть руку и убедиться, что она тут, на месте. Так что он не может, не смеет рисковать; теперь в любую минуту могут принести телеграмму или по телефону сообщить, что она только что сбежала в ближайший город, где есть мировой судья, которому начхать на Флема Сноупса, и сейчас выйдет замуж… И ежели он даже отыщет их десятью минутами позже и поволочит ее…
– Поволокет, – сказал я.
– …назад, то… Как? – сказал он.
– Поволокет, – сказал я. – А вы сказали «поволочит».
Рэтлиф некоторое время глядел на меня. – Вот уже десять лет я всяким случаем пользуюсь, как только он замолчит хоть на секунду, я у него спрашиваю, как надо говорить, и пять лет я слушаю тебя тоже, стараюсь выучиться… научиться говорить правильно. И как раз, когда мне кажется, что я выучился и я начинаю радоваться, являешься ты и снова учишь меня тому, что я десять лет старался забыть.