Города и годы. Братья
Шрифт:
Но в следующий момент его наполнил приток обновленного, жизнерадостного здоровья, и торжествующий звон меди, который незадолго он слышал в зале, зазвенел в его памяти.
Он вернулся в сад и сел на скамью, расстегнув пальто. Но нет, он не мог сидеть. Он встал. По пустынной аллее, между оживавших деревьев в запахе оттаявшей земли, овеянный этим свежим, жирным запахом, Никита быстро сделал два круга. Но нет, он не мог, ему не хотелось бродить бесцельно. Он вышел из сада, миновал Михайловскую и вскочил в трамвай. Он думал обогнать Ирину и еще раз взглянуть на нее. Как школьник после первого свиданья,
На углу Литейного он долго ждал Ирину, но напрасно.
В праздничной толпе ему попалась на глаза большая круглая голова матроса, показавшаяся знакомой. Он пристально вгляделся. Тогда матрос, по случайности, встретил его взор и тоже со вниманием начал рассматривать Никиту, стараясь что-то припомнить. Шумная ватага вскоре оттеснила их друг от друга, и Никита решил, что это был один из матросов, так поразивших его на концерте. Но лицо матроса на минуту обеспокоило его и несколько раз промелькнуло в памяти, как слово, смысл которого тщетно вспоминается. Потом мимолетная встреча забылась.
Никита выбрался из толпы на Фонтанку и пошел домой, довольный, подчиненный чувству легкости, в каком протекал день.
Войдя к себе в комнату, он сбросил пальто, постоял в раздумье и вдруг улыбнулся. Он отыскал столовый нож и, забравшись на подоконник, усердно принялся отскабливать замазку от зимней оконной рамы.
Глава вторая
Нет, право же, иной раз неизвестно почему приходит грусть. Казалось бы, — все хорошо. Обычно и без волнений прошел день. Усталость не очень велика. Нет никаких особо спешных дел, а те, что есть, не требуют ни напряжения, ни сил. Уж несколько недель — а может быть, и месяцев — не случилось ни одного несчастья, которое напомнило бы о том, что скоро твой черед — болеть, прощаться с близкими, уходить. Все хорошо. И вот…
Вот доктор Карев, Матвей Васильич. Вот в сумерки он возвратился из больницы, вошел в переднюю, спросил:
— Не ждут?
Нет, на этот раз в приемной ни души, никто не ждет. Прислуга помогает Матвею Васильичу раздеться, стащить калоши (задник снялся, но вытащить носок без помощи нельзя, — калоша гнется).
— Протекает, мокрая, — говорит прислуга, подымая калошу подошвой кверху, повыше, чтобы видел доктор.
— Разве? — удивляется он. — Надо новые.
Он вытирает платком усы, достает папиросницу, закуривает, идет к Ирине.
Комната дочери пуста. Сумерки неслышным потоком вливаются с улицы. Матвей Васильич различает постель, раскрытую книгу на столе, мохнатого белого сибирского кота, свернувшегося калачом около печки. Кот спрятал морду под хвост.
«К холоду», — думает Матвей Васильич, и ему правда становится прохладно. Несколько минут он глядит в окно, поглубже заложив в карманы руки, пожевывая мундштук папироски. Видно, как на противоположной стороне улицы дворник, забравшись на каменную тумбу, тянется к электрическому выключателю. Дворнику неудобно, тумба очень низка, надо бы принести лесенку, но торопиться некуда, можно долго, не спеша топтаться на тумбе, подбираясь рукою по стене к выключателю. Желтые цифры вспыхивают на фонаре, желтый снопик света падает на дворника. Он спрыгивает с тумбы,
И Матвей Васильич так же, как дворник, неторопливо удаляется от окна. Он выкурил папиросу, совсем изжевал мундштук и, проходя по приемной, бросает мокрый окурок у камина на пол.
В столовой Матвей Васильич приостанавливается около двери жены. Из ее комнаты слышны голоса. Доктор хочет угадать по ним, кто пришел к жене, но не может и бредет дальше, коридорами, в кухню.
Там пахнет тушеной капустой, чадно кружатся над плитой спирали пара и дымков, вдохновенно трясет кухарка чугунную жаровню.
— Не знаете, куда ушла Ирина? — спрашивает Матвей Васильич.
— Заходили Никита Васильич, барышня с ними и ушли. А далеко ли — не сказали.
— Обед готов?
На секунду как будто застывают над плитою спирали пара, кухарка перестает трясти жаровню, смотрит с изумлением на доктора, но он уже отвернулся и — сгорбленный — уходит в коридор и новую закуривает папиросу.
«Сам звал его ходить почаще», — думает он о себе и Никите и возле комнаты Софьи Андреевны опять останавливается, опять прислушивается к голосам и снова никого не узнает.
«Все новые и новые люди», — приходит ему на ум, и еще медленней, неторопливей он идет к себе.
На кожаном просторном диване, привалившись к подушке, он сидит, одинокий, большой и неясный, с закрытыми глазами, раскинув руки, позабыв о потухающей папироске.
Что-то обидное кроется в одиноком пребывании доктора, профессора Матвея Карева, у себя в кабинете. Почему он один, совсем один в своем большом семейном доме, один в этот сумеречный час? Конечно, он мог бы зайти к жене, Софье Андреевне. Она поднялась бы со стула и пошла бы навстречу Матвею Васильичу, с улыбкой говоря:
— Ты уже пришел? У нас к обеду гости. Вот познакомься, пожалуйста…
И она представила бы мужу какого-нибудь актера или певца.
Но Матвей Карев в улыбке жены заметил бы знакомую растерянность, и голос Софьи Андреевны показался бы ему чуть-чуть фальшивым. Она хотела бы сказать о другом, о том, как вот этот актер или певец хвалил ее театральное дарование, как, вместе с нею, он жалел о ее таланте, который несправедливо замолчали. Ведь еще Савина (ах, как это забыть?!) когда-то, при свидетелях, сказала: «Софья Андреевна, позвольте мне назвать вас Соней, — вы — душка, Соня, и у вас такие способности!..» Но это сто раз слышал Карев, и Софья Андреевна, улыбаясь, быстро отыскала бы новую тему и с виду ласковым, непринужденным голосом спросила бы:
— Ну, как твоя больница?
Нет, лучше не ходить к жене. Лучше подождать. Подождать безболезненной, удобной минуты, когда наконец можно будет подойти к Софье Андреевне наедине, просто взять ее поблекшую руку и сказать:
— Ты напрасно думаешь, Соня, что у тебя погибло театральное дарование, что мое имя, мое докторское имя как-то затмило его, помешало ему развиться. У тебя не было дарования, милая Соня. И Савина была чересчур добра к тебе, потому что я ее лечил. Ведь к тебе добры все мои пациенты. Мы люди немолодые, пора перестать обманывать себя. Нам будет легче, если ты перестанешь подозревать во мне губителя или завистника твоих успехов. Вот так, Соня…