Города и годы
Шрифт:
— Что же ты молчишь? — вскрикнула Рита.
— А что же ему говорить? Что ему говорить, когда вот только что, вот четверть часа назад, пока я сбегал в лавку, у меня восьми золотников масла как не бывало! Я не успел запереть, торопился в лавку, оставил на столе, в полоскательнице, в соленой воде, так — кусок с полфунта. Сверху я его крестиками пометил, это я всегда. Пришел, смотрю — крестики целы, а масла как будто убыло. Я на весы. Восьми золотников не хватает. Хитро-с, хитро, молодой человек! Да только я хитрей вас. [61] Вы изволили
— Андрей! — простонала Рита.
— Это в благодарность за то, что я вас, можно сказать, на улице подобрал? Это в благодарность за то, что, так сказать, ваша супруга...
Андрей качнулся, точно его столкнули с места, подошел к Сергею Львовичу, взял его за плечи, повернул и вывел из комнаты. Сергей Львович не только не оказал сопротивления, но даже как-то очень поторопился, забыв закрыть рот, и в дверях повернулся бочком, чтобы легче пройти. Но за дверьми вдруг затопал и завизжал пронзительно:
— Во-он из моего дома, во-он!
Андрей закрыл дверь и посмотрел на Риту. И тут же снова рванул дверь и сквозь визг, носившийся по коридору, сжав ладонями голову, побежал вон.
На лестнице ему в лицо плеснуло холодным сквозняком. Он остановился. Вернуться в комнату за шинелью и шапкой он не мог. Он поднялся этажом выше и постучал в квартиру профессора. Никто не отозвался. Он стал стучать сильнее, прислушиваясь, как стуки глохли в квартире и пропадали в тишине. Потом он начал неистово бить в дверь сапогами, и по пролету лестницы от чердака к подвалу зарокотал тяжелый гул.
Чей-то голос раздался позади него.
— Вы к профессору? — расслышал он и обернулся.
— Да, к нему.
— Не отвечает?
— Нет.
— Он в это время всегда дома. — Да, я знаю. [62]
— Ну-ка, постучите еще.
Андрей постучал. Прислушался. Было тихо. Позади Андрея звякнула цепь, и в темноте появился высокий, слегка сгорбленный человек.
— Странно, что-то давно не встречал его, — проговорил он и потрогал дверь.
— Может быть... — начал Андрей.
— Может быть, конечно, все может быть,— перебил высокий. — Пойдемте в комитет.
— Неужели вы думаете... — опять начал Андрей; и опять его перебил высокий:
— Думаю? Конечно, думаю... почему же не думать?
По темным лестницам, по узкому, отдававшему голоса двору, по подъездам, в которых свистел ветер, ходили двое, потом — трое, четверо, пятеро, медля и задерживаясь повсюду, словно боясь приступить к делу.
Потом долго стучали в квартиру профессора, прислушивались, снова стучали. Потом переспрашивали друг друга, когда видали профессора в последний раз, не мог ли он куда-нибудь уйти, или уехать, или где-нибудь заночевать.
Наконец туповатый, с обитым лезвием топор въелся между створок двери, и она сухо, точно подпаленная, затрещала. И тогда все, как по сигналу, начали советовать вперебивку, как ловчее взломать дверь. Но как только замок подался и стало видно, что со следующим усилием дверь распахнется, опять все притихли.
Андрей вошел в квартиру вторым, следом за председателем комитета. Из комнаты в комнату переходили боязливо и молча. Чиркали спичками, отыскивали за косяками включатели, пробовали, есть ли свет. Снова зажигали спички, обходили пустые углы и шли дальше. [63]
Из дальней в коридоре комнаты, когда приоткрыли дверь, выполз мягкий розовый свет.
— Так и есть, — сказал председатель и обернулся к Андрею, — мы не догадались посмотреть со двора на окна.
— Да они занавешены, — отозвался кто-то.
— Ну, скорей!
Председатель открыл дверь вытянутой рукой. Все осторожно скучились у входа.
Матовый свет настольной лампы ложился ровным кругом на книги, на пол, на кровать.
Профессор лежал на постели, закинув голову, острым крутым подбородком вверх. Весь он вытянулся в струнку, стал длинным, точно вырос с тех пор, как в последний раз был на людях. Морщины на лице его изгладились, желвачки и кубики, такие подвижные и очерченные при жизни, пропали: он помолодел. На ровном лбу его лежало спокойное пятно света.
Все тихо подошли к нему, внимательно осмотрели, потом разбрелись по комнате, не глядя друг на друга. И так как никто не говорил и нечего было сказать, Андрей произнес чуть слышно:
— Мыши-то что наделали...
Тогда все повернули головы и стали живо рассматривать мучной мешок, прислоненный к книжному шкафу. Он был прогрызен со всех сторон, раздерганные лоскуты холста свисали на пол, и по паркету к плинтусам тянулись узенькие белые следы.
— Это надо прибрать, — сказал председатель, и сразу трое бросились к мешку и потащили его вон.
В течение года, может быть двух, происходили столкновения, ссоры, драки, случилось даже убийство, хотя никто из виновников не хотел принять [64] греха на себя. Наконец до сознания этих людей дошло, что они живут в новую эпоху и мир с сего числа отвергает все прошлое и пережитое. Решено было учредить артель на началах профессиональной солидарности. Правда, эта артель была обречена на негласное существование: о ее истинных целях нельзя было обмолвиться даже при кладбищенском настоятеле. Но тем прочнее и строже оказался ее неписаный устав.
Кладбище было разбито на семь участков, и каждый участок отдан в ведение двум могильщикам. Тут нужно сказать несколько слов о самом кладбище, как ни мало благодарно его описание. Кладбище простиралось по широкой равнине, за разбросанным унылым пригородом и в старой своей части заросло тополями. Церковь чуть проглядывала сквозь густую наветь деревьев. Новые участки были пустынны, если можно назвать пустынной необозримую слободу могильных холмов. Вокруг церкви кучились старинные мавзолеи, часовни, тяжелые надгробные плиты.