Городок Окуров
Шрифт:
Юноша приподнял голову - её рука соскользнула со лба его. Он посмотрел глазами нищего в лицо ей и, печально улыбаясь, проговорил:
– Не любишь ты меня. Не нравлюсь я тебе.
Закинув руки за голову и глядя в потолок, женщина рассуждала:
– Если б я умела, так я бы уж сочиняла всегда одно смешное, одно весёлое! Чтобы всем стыдно было. Обо всём бы - ух!
Сима повторил, касаясь рукою её груди:
– Не любишь ты меня.
– Ну, вот ещё что выдумал!
– спокойно сказала она.
– Как же не люблю? Ведь я денег не беру с тебя.
И, подумав, прибавила, играя глазами.
–
Юноша вздохнул, спустил ноги на пол и сел, жалобно говоря:
– Кабы ты хоть немножко любила меня - об этом надо бы сказать Вавиле-то! А то - стыдно мне перед ним...
Она обеспокоилась, гибко вскочила, обняла Симу и внушительно стала убеждать его:
– Ты этого и не думай, ни-ни! Слышишь? Я - только тебя люблю! А Вавила... он, видишь, такой, - он человек единственный...
Она закрыла глаза и вся потянулась куда-то.
– Я с ним - отчего?
– спокойнее и увереннее продолжала она.
– От страха! Не уступи-ка ему - убьёт! Да! О, это он может! А тебя я люблю хорошо, для души - понял?
Всё крепче обнимая худое, нескладное тело, она заглядывала в глаза юноши темнеющим взглядом, а между поцелуями рассудительно доказывала:
– Мне за любовь эту чистую много греха простится - я знаю! Как же бы я не любила тебя?
Сима трепетал под её поцелуями, точно раненый журавль, горел жарким огнём и, закрыв глаза, искал губами её губ.
Женщина ещё более торопливо, чем всегда, отдавалась ему, без радости и желания, деловито говоря:
– Ты - не беспокойся!
И после ласково, вкрадчиво шептала:
– Попробуй, Симушка, сочини что-нибудь такое, чтобы люди забоялись тебя! Ты будь смелее! Ведь обо всём можно сказать, что хочешь, - вон, смотри-ка, образованные-то как говорят! И все уважают их. А они и архангелов даже осмеяли, ей-богу!
Глаза её были широко открыты, в них сверкали зеленоватые искры, лицо горело румянцем, дышала она часто, и груди её трепетали, как два белые голубя.
Юноша гладил дрожащей рукой щёку её, смотрел в наивные глаза и, снова разгораясь, слушал ласковый шёпот:
– Мне тебя любить - одна моя заслуга... Ведь я же знаю, что великая грешница я, всей жизнью моей...
Город был весь наполнен осторожным шёпотом - шептались и обыватели, и начальство, только один Коля-телеграфист говорил громко и день ото дня становился всё более дерзким в речах.
Франтоватый, юркий, худенький, он, храбро вздёрнув острый нос в пенснэ кверху, метался по городу и всюду сеял тревожные слухи, а когда его спрашивали: "Да почему ты знаешь?", многозначительно отвечал: "Уж это верно-с!" И молодцевато одёргивал свою щегольскую тужурку.
Доктор Ряхин, покашливая, убеждал его:
– А вы, батя, не волновались бы. Вы рассуждайте философски: человек не может ни ускорять событий, ни задерживать их, как не может он остановить вращение земли, развитие прогрессивного паралича или, например, этот идиотский дождь. Всё, что должно быть, - будет, чего не может быть - не будет, как вы ни прыгайте! Это, батя, доказано Марксом, и - значит - шабаш!
– Но, Алексей же Степанович!
– восклицал Коля, вытягиваясь куда-то к потолку.
– Должны же люди что-нибудь делать?
–
– Господи! Какой же вы мрачный человек в речах ваших!
– Такова позиция человека уездного, ибо - как сказано во всех географиях - население русских уездных городов сплошь состоит из людей, занимающихся пьянством, карточной игрой и мизантропией. А вы - дрыгаете ножкой, - к чему? Вам конституции хочется? Подождите, миленький, придёт и конституция и всякое другое благополучие. Сидите смирно, читайте Льва Толстого, и - больше ничего не нужно! Главное - Толстой: он знает, в чём смысл жизни, - ничего не делай, всё сделается само собой, к счастью твоему и радости твоей. Это, батя, замечательнейший и необходимейший философ для уездных жителей.
– Вы говорите совсем как Тиунов!
– уныло воскликнул Коля.
– Тиунов? Ага, переплётчик!
– Он, собственно, часовщик.
– Весьма вероятно, и часовщик. Уездный житель всё делает, но ничего не умеет.
– Фу, боже мой!
– вздыхал огорчённый юноша и уходил, чувствуя себя ощипанным.
Доктор, снедаемый каким-то тайным недугом, был мало понятен Коле, но привлекал его шутовской иронией речи, возбуждавшей в голове юноши острые, дерзкие мысли. Ему нравилась и внешность доктора, напоминавшая тонкий хирургический инструмент в красивом футляре, нравилось уменье Ряхина завязывать галстук пышным бантом, его мягкие рубашки, ловко сшитые сюртуки, остроносые ботинки и округлые движения белых ловких рук. Он любил видеть, как на бледном лице вздрагивают тонкие губы жадного рта, играют насмешливо прищуренные глаза. Иногда доктор возбуждал в Коле тоску своими насмешками, но чаще эти речи наполняли юношу некоторой гордостью: повторяя их знакомым, он вызывал общее удивление, а это позволяло ему чувствовать себя особенным человеком - очень интеллигентным и весьма острого ума.
Но и после охлаждающих разговоров с доктором Коля чувствовал и видел всюду в городе тревожное, хмурое любопытство: все беспокойно ожидали чего-то, трое обывателей, выписав наиболее шумную газету, приняли озабоченный вид политиков, ходили по базару спешно, встречаясь, жестоко спорили, часа по два, собирая вокруг себя почтительно внимательную толпу слушателей.
Коля вмешивался в спор:
– Дальше невозможно жить так, как жили до сей поры!
– Отчего же?
– серьёзно и удивлённо спрашивали некоторые обыватели.
– От глупости!
– объяснял Коля, ловя пенснэ, соскакивавшее с переносицы.
– Позволь, - от чьей же это глупости?
– От всероссийской! От вашей!
– кричал юноша, вспоминая фразы Ряхина.
Иные обижались.
– Однако ты, парень, осторожнее! Что за слова такие?
Мелкие люди города слушали Колю с вожделением, расспрашивали его подробно, но их вопросы носили узко практический характер, юноша не умел ответить и, боясь сконфузиться, убегал от таких бесед.
В общем город начинал жить, точно собираясь куда-то, и мужья на предложения жён купить то или другое в виду зимы отвечали неопределённо: