Городок в табакерке
Шрифт:
– Спасибо, батюшка, – отвечала Настя, – такой радости не чаяла, и ты сам меня будешь учить?
– И я сам буду тебя учить.
– И матушка будет мне подсоблять?
– И матушка будет тебе подсоблять.
– И светелку дашь?
– И светелку дам.
Настя захлопала в ладоши, все ребятишки собрались вокруг нее, они громким хором запели какую-то детскую песню, которую Настя затягивала лишь в самых торжественных случаях.
Так и пошло дело на лад. Ребятишки по-прежнему собирались вокруг Насти. Когда она отлучалась,
Когда крестьяне узнали об этом, то уже стали сами посылать детей к Насте, а иные и сами приводили, да, приводя, останавливались и прислушивались и даже потихоньку плакали от умиления. Ино место и мужик забывал об елке в праздник, засматриваясь на потеху детей, и часто мать стыдила взрослого сына, показывая ему на маленьких. Скоро Настя, при пособии матушки, достигла до того, что не только лохмотья на ребятишках были зашиты, но и сами уже матери, посмотрев раз-два на детей чистых, опрятных, уже стыдились водить их замарашками, да и сами, глядя на детей, сделались попорядочнее.
Зимою в светелке отца Андрея мало-помалу завелись и доски с песком, на которых дети чертили буквы, а потом, гляди, и скамейки. Почетный смотритель училищ, проезжая раз по деревне и заглянув в светелку отца Андрея, подарил большую черную доску с мелом, с дюжину грифельных досок да столько же разных детских книжек, вот какая завелась роскошь! По воскресеньям дети парами ходили в церковь, не кричали и не зевали по сторонам, как бывало, а тихо становились на клирос и подтягивали дьячку, а миряне, тронутые детскими чистыми голосами, молились усерднее прежнего.
Настя радовалась и благодарила Бога за то, что Он благословил ее дело, и вспомнила слова Царевны.
Между тем часто Никита заглядывался на Настю, и даже старики толковали, что не худо бы ему было такую добрую хозяйку себе нажить, но еще откладывали до поры до времени. И до Насти доходили о том слухи, только что-то они ее не радовали; ни с того ни с сего тоска напала на сиротинку, все ей что-то становилось грустно, и когда отец Андрей спрашивал, что с ней такое, Настя отвечала:
– И сама не знаю, откуда эта грусть и зачем она, а только грустно мне, очень грустно: как будто чует сердце что-то недоброе, ничто меня не веселит. По-прежнему во сне и наяву чудятся мне очи моей прекрасной Царевны, но мне все кажется, что ее светлые очи тускнеют. Я смотрю на них, и мне становится жалко, так жалко, что проснусь, и слезы льются у меня из глаз, и на весь день остается на сердце такая грусть, что и сказать нельзя.
Отец Андрей утешал Настю, сколько мог, но понапрасну: она по-прежнему исправляла дело свое, собирала детей, толковала с ними, пела с ними вместе и вдруг останавливалась, и слезы лились из ее глаз сами собою, и она невольно начинала потихоньку молиться.
Между тем дни шли за днями, а Настя с каждым днем все больше грустила и тосковала, с каждым днем все больше худела и разнемогалась.
– Тускнут, тускнут веселые очи моей прекрасной Царевны! – говорила она. – Чует мое сердце недоброе: молитесь, дети, за мою Царевну.
Дети не понимали ее, но становились на колени и тихо молились о доброй Царевне.
– Нет силы больше, – сказала однажды отцу Андрею. – Во что бы то ни стало, а пойду в Питер, наведаюсь, что сталось с моею Царевною…
Но уже было поздно: силы оставили бедную сиротинку: кашель разрывал ее грудь, тело ее высохло и сделалось почти прозрачным, виски и щеки ввалились, и пальцы ее дрожали. Уже Настя не могла сходить с места, едва могла говорить и только творила внутреннюю молитву.
Однажды, когда домашние, собравшись вокруг Насти, старались, как могли, облегчить ее страдания и бедный Никитка сам не свой стоял у изголовья умирающей, вдруг Настя вскрикнула:
– Ничего мне теперь не надобно, потухли очи моей Царевны; нет ее больше на свете, нет моей родимой… Позовите отца Андрея…
То были последние слова сиротинки…
И не стало на земле сиротинки…
В то время в царских чертогах плакали над другою потерею.
Отрывки из журнала Маши
8 января 18.. года
Сегодня мне исполнилось десять лет… Маменька хочет, чтобы я с сего же дня начала писать то, что она называет журналом, то есть она хочет, чтоб я записывала каждый день все, что со мною случится… Признаюсь, я этому очень рада. Это значит… что я уже большая девушка!.. Сверх того, как весело будет через несколько времени прочитать свой журнал, вспомнить все игры, всех приятельниц, всех знакомых… Однако ж, должно признаться, это и довольно трудно. До сих пор я брала перо в руки только затем, чтоб или списать пропись, или написать маленькое письмецо к бабушке… Да, это совсем нелегко! Однако ж увидим… Ну, что ж я делала сегодня? Проснувшись, я нашла на столике, подле кровати, маменькины подарки. Маменька подарила мне прекрасную книжку в сафьяновом переплете для моего журнала; папенька подарил мне очень хорошенькую чернильницу с колокольчиком. Как я этому рада! Я все это положу на мой столик – и мой столик будет точь-в-точь как папенькин… Как я этому рада!
Я обедала… Маменька послала меня почивать.
9 января
Сегодня я показывала маменьке мой вчерашний журнал. Маменька была им недовольна. «Зачем, – спросила она, – я не вижу в твоем журнале ни слова о том, что ты делала утром и после обеда?» Я не знала, что отвечать на это, да и мудрено было бы отвечать… потому что я вчера вела себя очень дурно: и журнал, который мне маменька велела вести, и чернильница, которую папенька мне подарил, все это как-то перемешало у меня мысли в голове, и когда поутру пришел ко мне братец Вася звать меня с собою играть, я показала ему мою сафьянную книжку и отвечала, что я уже не могу с ним больше играть, что я уже большая. Братец рассердился, расплакался, схватил мою книжку и бросил ее под стол. Это меня также рассердило; я поворотила его к дверям и толкнула, несмотря на нянюшку. Вася споткнулся, упал и ушибся, и когда няня стала мне выговаривать, то я, вместо того чтоб бежать к Васе и утешать его, сказала в сердцах, что он стоит того. В это время пришла маменька, но я так же и ее слов, как нянюшкиных, не послушалась, за что маменька приказала мне не выходить из моей комнаты… Только уже к вечеру я помирилась с Васей. Всего этого у меня духу недостало записать вчера в журнал, и я сегодня спрашивала у маменьки: неужели я в нем должна записывать даже все то, что я сделаю дурного в продолжение дня? «Без сомнения, – отвечала маменька, – без того какая же польза будет в твоем журнале? Он пишется для того, чтобы в нем находилось все, что человек делает в продолжение дня, чтобы потом, прочитывая записанное, он не забывал о своих дурных поступках и старался бы исправиться. Это называется, – прибавила маменька, – отдавать себе отчет в своей жизни».
О, признаюсь, что это очень трудно!.. До сих пор, бывало, покапризничаешь, потом попросишь у маменьки прощения – и все забыто; на другой день и не думаешь… А теперь, что ни сделаешь дурного – ничего не забудется: маменька простит, а мой журнал все говорить будет и завтра, и послезавтра, и чрез неделю. А как бывает стыдно, когда и на другой день вспомнишь о своей вчерашней шалости! Вот как сегодня: мне так было стыдно описывать вчерашнее мое упрямство.