ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая
Шрифт:
На этот раз женственный украинец стал подбрасывать, как хворост в огонь костра, некоторые «тезисы», по коим следовало Рональду припомнить его высказывания или хотя бы мысли... Например, как он, Вальдек, оценивал материальное положение царского и советского офицера? Ну, хотя бы по собственному опыту: чье положение было выигрышнее, советского капитана Вальдека или... его отца, в бытность того в том же капитанском чине? Или еще «тезис»: как вы относитесь к новому советскому гимну? И, наконец, прямой вопрос: были ли у вас, Вальдек, высказывания критического порядка о «вожде народа» и о наших иностранных союзниках?
Рональд исчерпывающе ответил на эти вопросы. Пояснил, что отец его принадлежал к привилегированному кастовому офицерству старой России и поэтому располагал большими правами и материальными возможностями, чем его сын, ныне подследственный. У отца были денщики, конный выезд, большая квартира для небольшой семьи, высокое жалованье и немалые юридические права вроде,
Этим письменным саморазоблачением надолго закончились вызовы в следственный корпус... И лишь целый месяц спустя Рональда вновь повели туда таинственными коридорами, под стук палочек и цоканье языком.
Следователь — тот же женственный украинец — встретил подследственного прямым, несколько неожиданным вопросом:
— Почему в записи первого допроса указана национальность «русский» и нет сведений о наградах?
— Потому что — по духу, по духовной принадлежности — я именно русский. Ведь не по химическому составу крови определяется национальность, а по духовной принадлежности. Мой родной язык — русский. Я родился и вырос в России, среди русских. Я люблю превыше всего на свете три вещи: русскую природу, русскую старину и русский язык. Вот поэтому я и русский!
— А насчет наград?
— Так ведь не я их получал, а... моя гимнастерка. Сняли гимнастерку — и награды сняли, медаль «За оборону Ленинграда» и орден Отечественной войны второй степени...
Тут произошла неожиданность. Внезапно раскрылась дверца, как показалось изрядно взволнованному Рональду, одного из канцелярских шкафов. За дверцей чуть приоткрылось еще какое-то помещение, и оттуда тяжело шагнул в кабинет толстый, одутловатый человек в военной форме, очень мешковато сидевшей.
— Ты и здесь продолжаешь свою антисоветскую пропаганду! — зашипел он угрожающе. — Зафиксируйте, товарищ следователь, это его выступление о советских боевых наградах! Пусть суд ясно увидит лицо этого антисоветчика! Имейте в виду, Вальдек, я — прокурор, которому поручено обвинять вас перед судом военного трибунала. И я буду добиваться для вас серьезного наказания, учитывая ваши личные самопризнания и вот такие, подобные выступления! Хорошо, что я сам теперь убедился, каковы его взгляды и клеветнические высказывания!..
...Несколько дней спустя, уже летним, пасмурным деньком, арестанта Вальдека вызвали «с вещами». Он быстро собрал свои пожитки, простился с соседями и совершил в автомобиле с надписью «ХЛЕБ» неторопливый рейс в новую тюрьму — на сей раз Бутырскую. Камера, куда его ввели, рассчитана была на 28 человек: вдоль каждой стены устроены были откидные койки; в проходе находился большой стол со скамьями, в углу, как водится, параша, и располагалось здесь покамест всего несколько арестантов, в том числе адвокат-армянин, родом из Еревана, но доставленный в Бутырки из... Румынии, куда попытался было уйти с немцами, чтобы переселиться на Запад. Несколько дней узники этой камеры пользовались относительным простором для ходьбы — от стола к двери или медленным шагом — вокруг стола, не мешая друг другу и не сталкиваясь плечами на ходу. Потом заполнились все места. И все 28 человек были еще подследственными: бывшие наши военнопленные из немецких концлагерей, старики-белоэмигранты, некогда служившие у Врангеля или Деникина, старый эсер, владевший книжным магазином в Праге, молчаливый русский инженер Любимов с интеллигентным, измученным лицом. Очутился в камере и немец, подчеркнуто вежливый, облысевший, пергаментно бледный, напуганный, очень тихий и какой-то жутковатый. Оказалось потом, что служил он в неком сверхособом отделе гестапо «для наблюдения за сотрудниками» сего учреждения. Недоумевал, за что его посадили русские — против них, мол, его деятельность никогда не направлялась! Расспрашивать его подробнее Рональду не хотелось, хотя он на все вопросы отвечал с готовностью. От этого человека так и несло чем-то грязно-страшным, зловещим. Его вскоре убрали, и личность эта так и осталась тайной для окружающих.
Рональд устроился на койке рядом с адвокатом-армянином, и оба они решили, что немца-гестаповца привезли из Берлина в Москву просто как знатока всей структуры разведывательных и карательных органов рейха; он с полным знанием и почти радостной готовностью повествовал об организационных тонкостях и функциях абвера, зондердинста, гестапо, лично знал Гиммлера, Канариса, Кальтербруннера, мог на память перечислять по именам весь персонал центральных отделов и служб всех этих разведок. Может быть, десятилетия спустя показания таких памятливых фашистских службистов пошли на пользу кинорежиссерам и писателям-приключенцам вроде Юлиана Семенова, имевшим доступ к секретным архивам тех лет...
Шел уже июль 1945-го, и вся камера давно знала об окончании войны, Параде Победы в хмурый московский денек 24 июня, о том, что англо-американцы пачками выдают советскому командованию русских военнопленных. Среди них и власовцев, обернувших в Праге оружие против немцев и спасших столицу Чехословакии от участи Варшавы еще до прихода советских танков.
В те дни начался ремонт внутренних помещений Бутырской тюрьмы, и часть арестантов пришлось переместить. Для Рональдовой камеры это ознаменовалось тем, что как-то поутру втащили в нее деревянные щиты и обрезные стойки, а прежние удобные брезентовые койки на железных рамах, приделанные изголовьями к стенам, подняли к потолку. За полдня камера на 28 душ преобразилась; вдоль стен вытянулись деревянные помосты-нары в два яруса на брусчатых стойках. В проходе дополнительно установили еще два больших стола, из-за чего прежняя «прогулочная» площадь исчезла. Осталось лишь малое пространство, в четыре шага длиною, от двери до края стола. В углу рядом с прежней парашей поставили еще одну. Старые жильцы камеры в ожидании пополнения выбрали места себе по вкусу — Рональд, армянин-адвокат и инженер Любимов расположились на верхнем ярусе, под окном. Оно и здесь было забрано железными намордниками, но клочок неба оставался видимым с верхних нар...
Часом позже грянули в просторном бутырском коридоре сотни арестантских обуток — кирзовых сапог, городских ботинок, тяжелых пехотных топанцев германской выделки, и влились в камеру единым потоком еще около сотни душ, как показалось на первый взгляд. Так как Рональда прежние жильцы успели избрать старостой камеры, ему пришлось сразу наводить порядок и уточнять количество вновь прибывших. Всего в камере на 28 мест (по бесчеловечной норме Екатерины Второй) поместилось 118 советских зеков, озлобленных, голодных, плохо одетых. Почти все оказались из немецких лагерей для военнопленных. Несколько дней подряд Рональд и армянский адвокат слушали потрясающие повести о германском плене. Почти в каждой такой повести были фашистские зверства над пленными, убийство фашистами ближайших друзей рассказчика, его спутников, либо потерявших силы, либо выказавших непокорство; адские голодные муки в лагере, бесчинства «своих» уголовных элементов, расчетливо избранных фашистской лагерной администрацией в качестве старост, поваров, раздатчиков пищи и хлеба, а то и переводчиков, дежурных или прочих придурков, затем обычно следовал рассказ о фантастическом по трудности побеге из лагеря, долгом или недолгом ночном шастании по немецким тылам или лесам, или даже по чужим огородам и задворкам вплоть до поимки либо немецкой полицией, либо поселковыми старостами, назначенными немцами из числа так называемых хиви (хельфсвиллиге руссен) [28] . И, наконец, встреча с родным СМЕРШем [29] , опером или полевым трибуналом.
28
Русские пособники, (нем.)
29
«Смерть шпионам!» — военная контрразведка.
В этой душной камере медленно и угрожающе происходила как бы компрессия нравственной атмосферы, подобно сжатию горючей смеси в цилиндре дизель-мотора, — еще немного, и вспышка!
Староста камеры Рональд Вальдек на глаз прикидывал самые взрывоопасные участки двух-ярусных переполненных людьми нар. Живая человеческая смесь могла воспламениться от малейшего неверного движения, обидного слова, злой насмешки. Сколько здесь скопилось злобы! Гойю бы сюда — каких «каприччос» обрел бы он здесь для мрачнейших своих композиций!
Впалые, а то, наоборот, нездорово-отечные щеки. Много зримых следов цинги и чесотки. Скрюченные сведенные пальцы рук и ног. Расчесы на животах и спинах. Беззубые челюсти двадцатилетних «пеллагриков». Замызганные разномастные униформы, а то и просто лохмотья, клоки ваты, отдающие вонью карболки и хлорки. Но, конечно, главная жуть — в одичавших человеческих глазах. Затравленность. Голодный блеск. Озлобление. Настороженность. Страх. Отчаяние.
Невероятная смесь национальных примет. Смуглый чернобровый болгарин лежит рядом с белобрысым эстонцем. Польский мундир — бок о бок с ватной фуфайкой узбека, сумевшего сберечь и тюбетеечку, просаленную, как жирный блин; великан украинец костлявой своей тушей чуть не вовсе вдавил в дощатую переборку бессловесного, еле живого волоокого еврея. Каким чудом он уцелел в немецком плену? Должно быть, ухитрился «хилять» за армянина и чем-то умилостивил стукачей?