Горячее лето 42-го
Шрифт:
– Вряд ли, – пожал я плечами. – Я бы запомнил.
– Значит, показалось. Интересное у тебя обвинение.
– Вы бы мне объяснили, товарищ военюрист второго ранга, в чем меня обвиняют. Мне уже самому любопытно. А то попросили пройти, разоружили, руки связали, вон следы на запястьях, закрыли в сарае и потом сюда, к вам привели.
– Ты, сука, акт допроса подписал! – взвился в ярости особист. – Ты подписал признание.
– Что-то я такого не припомню. Никак поддельными делами занимаетесь, а, товарищ младший политрук? Так тут вам не тридцать седьмой, чтобы по оговору сотнями людей под расстрельную статью подводить.
– Афанасьев, опять за свое?! – зло прошипел военюрист заметно стушевавшемуся особисту, что злобно поглядывал на меня. – Я тебя предупреждал? Так вот, это дело будет изучать особая комиссия. Слишком много расстрельных приговоров на нашем фронте производится. В штрафбаты мало осужденных уходит. Позже поговорим… Теперь с тобой, капитан…
– Можно изучу? – попросил батальонный комиссар и, забрав мою папку, стал читать ее, пытаясь стряхнуть усталость и сосредоточиться на акте допроса и признании.
– Так вот, о тебе, капитан, – повторил военюрист. – Здоровая наглость – это, конечно, хорошо, однако обвинение на тебе серьезное. Уничтожение немецкого военного госпиталя. Что на это скажешь?
– О как? – усмехнулся я. – А в признании нет, что я младенцами по утрам завтракаю, а каждый вечер мне в постель новую девственницу кладут для утех? Слабо, товарищ младший политрук, слабо. С фантазией у вас не густо. Я надеялся, что ваш полет мысли мне припишет что-то посущественнее.
Однако он сдержался, поиграл скулами и отвернулся, явно строя мысли, как меня наказать. С интересом на него покосившись, военюрист продолжил общение со мной:
– Обвинение, капитан, действительно серьезное. Об этом случае, что произошел меньше суток назад, уже весь фронт наслышан. Найти, кто его уничтожил, не удалось, но там отчетливо видны следы танковых гусениц, причем КВ и «тридцатьчетверок», а в вашем батальоне, несмотря на то, что осталось всего восемь машин, такие танки есть. Тем более именно вы наступали в этом направлении. Ваши танкисты отказались давать показания, но вот ваш заместитель написал признание, что именно вы приказали уничтожить госпиталь.
– И вас ничего не настораживает? Этот зам давно о должности комбата мечтал. Обычный оговор. Воспользовался моментом. Товарищ военюрист, давайте без протокола.
– Хм, – тот переглянулся с другими представителями трибуна и, посоветовавшись с ними, кивнул. – Хорошо.
– То, что я скажу, останется между нами, и, если даже кто-то попытается сообщить, что это я сказал, отвечу, что они больны головой и я такого не говорил. Так вот, немцы наших раненых не жалеют, и стоит отметить, что наши бойцы всегда равняют счет. Немцы наш медсанбат побили, так наши в отместку немецкий. Всегда равняют счет. По тому госпиталю, в чем меня обвиняют, я не помню, мы вообще в другом месте наступали, да и случаев, где немцы недавно наши раненых побили, не припомню. Кстати, мой зам брал пять танков и мой командирский КВ, чтобы
Ересь я нес страшную, вообще не понимал, где нахожусь, что за часть, кто мои танкисты и что вообще происходит. Ну, кроме того, что я стою перед представителями трибунала. Это не тройка, просто так получилось, что их трое на этом военно-полевом суде. Тут главное – говорить с уверенным видом. А вообще на результаты трибунала мне плевать, все равно сбегу, запрета на это нет. Перейду линию фронта и займусь своими делами, меня вот эти крысиные дела только забавляли. Да, вы не ослышались, я откровенно веселился, попав под суд, и, похоже, военюрист это понял, видимо по глазам, что мне тут все до одного места и мне весело.
Меня отвели в сторону, к воротам, под дождь, к счастью, не выводили, и довольно долго они советовались, причем младший политрук в этом принимал активное участие, тряся какой-то бумажкой. Хм, судя по тому, как тыкал в меня пальцем, он на что-то напирал в моем лице. Почти полчаса я стоял на месте, пытаясь подслушать, но не получалось, шум дождя мешал. Кстати, за воротами, похоже, стояла полевая кухня, дымок доносился и запах приготовленного борща, его ни с чем не спутаешь, еще доносился аромат свежего хлеба. Да так, что, нюхая, я слышал бурчание у себя в животе.
Наконец меня позвали, и тот же военюрист, что был сильно хмурым, стоя зачитал решение военно-полевого суда. Никакого пересмотра дела, похоже, не будет, все уже было решено, еще до того, как меня привели.
– …лишить воинского звания и приговорить гражданина Шестакова, Валентина Егоровича, к высшей мере наказания – расстрелу. Приговор привести в исполнение немедленно.
– Ну, вы и твари, – с усмешкой сообщил я. – Языки не сильно стерли, вылизывая зад этому младшему политруку?
– Конвой, вывести приговоренного! – резко приказал военюрист.
– А вы запомните, ответ всегда бывает, – все же я оставил за собой последнее слово.
Меня вывели из сарая и стали вязать руки. Я заметил, что рядом терся военюрист, и он вдруг сообщил:
– Против члена Военного совета фронта я идти не могу. А тут приказ, дело должно быть громким, мы с ранеными не воюем. Чтобы все это поняли.
– А какая разница, кому задницу лизал, язык-то все равно в дерьме, – спокойно ответил я, а он, резко развернувшись, ушел.
Мне связали руки и повели куда-то в сторону, особист и будет командовать расстрельной командой. Вон, какая рожа довольная. Что интересно, мне пришло сообщение с предложением нового задания. Пока без согласия – не знаю какое. Видимо, вернулись к старой схеме. Похоже, опять подстава. Так что я отказался. Сам поработаю, идите к черту с подставами и наградами. Сработал я чисто, продал в магазин веревки, освободив руки, вырубил обоих конвоиров, те и среагировать не успели, купил наган с глушителем, после чего выстрелил в особиста. Тот судорожно пытался достать оружие из кобуры, он замыкал процессию и видел, что происходит. Конвоиры, получив по голове, осели, а он, схлопотав две пули в живот, упал. Подойдя, я похлопал его по щекам. В сознании был, скрежетал зубами. Наклонившись к его уху, я сказал: