Горячее сердце. Повести
Шрифт:
— Как же не враг? — упрямился Филипп. — Знал, что мы ищем и отпустил.
— По форме ты прав. Тебя могут поддержать многие. А по сути... Такого человека нельзя сажать. Он же наш. Он сам сколько пользы принесет. Ему только надо разъяснить что к чему. Он поймет. Враг бы не стал сознаваться, всю душу выкладывать. И не пришел бы он к нам.
Филипп больше не мог себя сдержать. Он натянул на самые глаза фуражку, двинулся к двери.
— Я знаю, — напоследок сказал он, — тебе этот Митрий разговорами разными приглянулся. Как же, книжки всякие читает, про социализм думает. А, может, он этим только головы нам морочит. И вообще, я тогда тебя совсем не понимаю. Курилова, который в тюрьме
В Сибири еще пуще занялась война. Злобная, мстительная сила шла на расправу с рабочими и мужиками. Отблесками этого черного сибирского пожара вспыхивали то в одной, то в другой волости хлебные мятежи. Капустина неделями не видно стало в горсовете: мотался с летучим отрядом по уездам. Лиза на дню раза по три прибегала в горсовет, спрашивала, не приехал ли Петр.
Филипп знал: приспело время, и он неминуемо пойдет со своей пулеметной командой на фронт, потому что дошло дело до большого. А он военный, не простой. Спартак готовился к этому и готовил других: учил ребят пулеметному делу. Случалось, и ночевал в церкви, где разместил их горсовет за неимением иного помещения. Спал он на верхнем этаже деревянных нар по соседству с архангелом. Архангел в серебряных латах, с огненным мечом в руке громоздился на голубом облачке и грозно смотрел на Филиппа. «Ничего, еще потягаемся», — не уступал ему Спартак. И потягаться настало время. Снаряжался отряд для поездки в Сибирь. Филипп обучал стрельбе из пулемета ребят лет по шестнадцати, совсем еще зеленец. Без всякой жалости донимал их разборкой и сборкой, и они не отказывались, его еще поторапливали, чтоб скорее вел на стрельбище. Филипп помнил: в команде перед отправкой на Румынский фронт они частенько всякие уловки делали, чтоб не чистить пулеметы. А эти ребятишки не отлынивали.
Разбирали «максим» прямо на паперти: посветлее тут, чем в церкви. Прибредали вещие старушки, пророчили пулеметчикам скорую пулю за грехи. Одна с испостившимся злобным лицом была особенно люта. Так и лезла на постового. Языкастый с шалыми глазками мотоциклетчик Мишка Шуткин сначала с улыбочкой спорил с богомолками, а потом и у него не хватило терпения: пришлось поставить загородку из горбылей, но и через нее перелетала ругань.
Филипп был уверен, что попадет с сибирским отрядом, а его вдруг оставили. Сказали, что надо учить новых, необстрелянных еще ребят, которые тоже так и рвались к пулемету. Спартаку уже опротивело коптеть в церкви, в который раз толдычить пулеметную азбуку. Для него пулемет был чем-то до скуки известным, как щель на стене, которую видит каждый день дома. Он знал все прихоти и капризы каждого «максима», никогда не спутал бы, поставь рядом все четыре их пулемета: у одного рыло подобрее, у другого щит как-то задиристо торчит. И он сердился, когда ребята не могли узнать свои пулеметы: ну что вы, вот ваш, неуж не опознали?
Разозленный тем, что его оставляют опять в церкви, он начинал гонять юнцов, когда замечал плохо вычищенный от пороховой гари ствол или веснушки ржавчины на катке. Ему хотелось крепко выругаться, но он сдерживал себя, и от этого ему было еще хуже: осевшая злость всегда мучит и требует выхода.
Даже Мишка Шуткин, парень жох, щеголявший в гусарских красных штанах с леями, становился потише и не балагурил, не вспоминал своего «Индиана», которого передал какому-то «варнаку». И «варнак» этот определенно докопает мотоциклет, потому что и сам Мишка последнее время больше таскал его на себе, чем ездил.
Сегодня пулеметчики, уезжающие в Сибирь, получили по фунту хлеба, по пять воблин и по пятнадцати патронов к винтовкам.
Филипп к ребятам подобрел, еще раз наставлял, чтоб все было ладно. Под конец выстроил всю команду: пройдем с песней на страх буржуям. Пусть знают: и сила и злость у нас имеется.
По вязкому красноглинью прошли литым строем, песня с присвисточкой. В домах окна нараспашку. Кой-где девчата высунулись. Эх, молодцы шагают! И командир у пулеметчиков что надо, не идет, а рубит дорогу ногами.
Мишка на вокзале вертелся волчком: и пел, и вприсядку под гармонь прошелся с таким кандибобером, что Филипп свысока остальные взводы оглядел. Наш, мол, парень-то, из пулеметчиков. В других командах этакого нету. И силы, и дури, и веселья было в Мишке — не счесть. Рад был до невероятности, что едет. Филиппу он сказал:
— Первый раз ведь Вятку покидаю. Люди толкуют, что есть места, где под окошком яблоки зреют, а я слаще репы ничего не едал.
В каком-то складе выпросил Мишка железный шлем вроде австрийского, только без шишака. Все ребята этот шлем примеряли, палкой стучали по нему. Голове не больно, только гуд.
После речи Василия Ивановича, которую одобрили раскатистым «ура», духовики из запасного полка ударили марш. Под него и двинулись теплушки, увешанные чубатым боевым народом. Хорошо проводили ребят, с бодрым настроением.
Кудлатый парень устало опустил медные тарелки, трубач продул мундштук, и провожающие скопом повалили через Сполье в город.
Филиппу стало тоскливо. То ли от тоски, то ли от лихого марта по вязкой дороге разболелась нога. Впору было строгать новый батожок.
Но была у Филиппа отрада. Вечером, прихрамывая, отправился на заветный уголок. Шинель внакидку, как носил военком, полы крыльями, вразлет. Позванивают шпоры. Со стороны, наверное, любо поглядеть. И по взгляду Антониды это понял.
— Почто хромаешь-то? — испугалась она.
— Да так, пустяки, — с пренебрежением взмахнул он рукой.
— Пойдем к нам. Тятя еще не приехал. Мама наговор знает, как рукой болесть сымет.
— Ну уж, лекаря нашла, — но особо противиться не стал.
Опять пили чай с мятой и ржаными сухарями, из того же самоварища, похожего на старорежимного генерала. Перемигивался, играл с солнцем натертый кирпичом самовар.
Заставили-таки Филиппа разуться. Помяв ногу, Дарья Егоровна сказала с пониманием:
— Живицы я, соколик, привяжу, и вовсе всю хворь вытянет.
— Вот видишь, — радовалась Антонида. — Сразу оклемаешься.
Положили его в сени на высокую кровать с пологом от комарья и мух. Накладывая на ногу свое снадобье, Дарья Егоровна со старанием бормотала лечебную скороговорку:
От раны, от гада, от змеиного яда, От всякой хвори, от злой боли. От корчи, от порчи...Филиппу было щекотно от прикосновения быстрых сухих пальцев и не по себе оттого, что над ним, здоровым парнем, возится слабая женщина.
— Вот теперичка лежи, — наставляла Дарья Егоровна, — не сшевеливайся.
— А поможет?
— Да как, поди, не поможет, — неуверенно ответила она.
Мать ушла, Антонида, воровато прижавшись в нему, поцеловала в щеку, защекотав волосами шею. Он обнял ее, упругую, горячую, и прижал к себе. Она приникла к нему и тут же отпрянула, испуганно зашептав:
— Что ты, что ты. Лежи давай, — и, вырвавшись, дразняще засмеялась, — смотри, так-то от лечения пользы не будет.
Ушла, но дверь не закрыла. Он слышал: что-то там делает; лампу не зажигали — керосин нынче считали ложками, а в сумерки к чему его зря палить.