Горячее сердце. Повести
Шрифт:
— А меня вот это «Утро» просто за сердце берет, — вставила свое слово Антонида. — Зря ты, Филипп...
Ишь осмелела. Против него пошла.
Художник зорко взглянул на нее.
— У вас в лице есть что-то оригинальное. Вот вас я бы попробовал нарисовать, — сказал он.
— Нет, меня не надо, — отстранилась Антонида, — я ведь кто, я никто. Вы Филиппа нарисуйте. Он-то у меня комиссар.
— Надо попробовать, надо попробовать, — ответил художник, и опять показалось Филиппу, не хочет то, что надо, рисовать.
Когда Филипп и Антонида шли из
— Филипп, — спросила Антонида, когда вышли на улицу, — вот он сказал, что какая-то я оригинальная. Так это хорошо или нет?
Филипп подумал: «Что за слово?» — и уверенно объяснил:
— Это значит, что ты у меня красивая. Художник, он это-то знает. Молодых-то красивых они рисуют, а старух если, так чтоб больше морщин.
На другое утро, идя на первомайскую манифестацию, вспоминал Филипп художника. Вот бы его взять сюда. Наверное, все изобразил бы натурально. Но сегодняшний день не больно был гож для рисования — клубились сизые тучи, небо как в мучной болтушке.
Петр Капустин, забрызганный грязью, носился на отливающем глянцем вороном Солодоне по площади, выстраивал сине-зеленую колонну бывших пленных, а ныне интернациональный отряд мадьяр, сербов и австрийцев, показывал место, где должен стать духовой оркестр.
Все были веселые, принаряженные. И Филипп надел алый бант. Пришли рабочие береговых заводов. Впереди Андрей Валеев нес на кумаче слова про социализм. Рядом Аркадий Макаров. Та же белая рубаха, рукой размахивает, ноет песню. Этому хоть бы что. Нигде не унывает. Молодец! Марку держит. А то манифестантов горстка: струйкой тоненькой просачиваются через толпы глазеющих горожан. Кое-кто из толпы отпускает шуточки: благо можно унырнуть.
Железнодорожников привел председатель ячейки Русаков. Тут народу погуще. Издалека было слышно их песню и видно вьющийся, хлопающий на мокром ветру флаг. Вот таких нарисовать, картина выйдет. Стукают по-солдатски в ногу. И песня у них ладится, Русаков, как дирижер, пятясь, взмахивает рукой.
Вдруг в рядах увидел Филипп свою мать. Она была в жакетке, которую носила еще при отце, лет десять назад. На жакетку прикалывала ей кумачовый бант сама Елена Владимировна Гогель. У матери вид был растерянный, Елена Владимировна потащила ее за собой, словно были они подружки и совсем молодые. Филиппу мягкой хваткой сжало сердце.
Вчера забегал в приют: дома не застал ее. Мать сидела за кухонным столом, а рядом стриженный парнишка что-то выписывал.
Мать покраснела:
— Вот говорить, так у меня язык на вес стороны поворачивается, а писать затрудняюсь. Писаря завела. Ну, бежи, писарь, — и подтолкнула парнишку к выходу.
Филипп сел на лавку.
— Как управляешься-то?
— А я одно знаю, чтоб сыты-обуты были ребенки. Про политику им Василий Иванович рассказывал. А я их всех в работу взяла: старшие огород копают, дрова пилят, а маленькие за пестами в поле ушли. Тропки-то ведь уже обветрели — не потонут в грязи. А потом по грибы, ягоды пошлю. Проживем — не заумрем. А потом, даст бог, лучше станет все.
Она уже не опасалась, что того гляди сбросят большевиков.
Филипп подивился, как весело смотрит мать на приютские дела.
— Вон детей у тебя сколь. Теперь уж я тебе не нужен.
— Не городи-ка, мучитель! Я ведь им про тебя говорю. Знают, что комиссар ты у меня,
— Ну-у, я ведь так, — пошел он на попятную.
Оркестр попробовал сыграть «Марсельезу», а на звонницах, обступивших площадь, подняв горластую стаю ворон, вдруг загудели колокола. Они заглушили и гам толпы, и песню, и оркестр, и команды Капустина. Наконец, звуки оркестра прорвались сквозь церковный перезвон, и нестройные, жидкие, но решительные колонны двинулись к кафедральному собору, около которого стояли товарищи из губисполкома. Филипп нес щит, на котором были изображены: винтовка, молот и коса — знак Советской республики, означающий дружбу троицы — солдат, рабочих и крестьян.
Неожиданно рядом с Филиппом отчаянно замахал руками, закричал какой-то сухощавый мужик в солдатском картузе и пошел рядом, примеряясь к шагу Спартака. «Тепляшинский Митрий, — узнал Филипп. — Вот ты-то мне и нужен», — подумал он. Спартак готов был искромсать этого тихоню и недотепу.
А Митрий светло улыбался, радовался:
— Потолковать бы надо. Больно дело ускорное, — говорил он на ходу. — Я по бумагу, да по карандаши приехал, для школ, для волости надо. А то на печных заслонках пишут: нет бумаги-то.
— Приходи, — не нарушая ряда, так же четко ставя ногу, холодно сказал Филипп, — где духовная консистория была, туда.
Шиляев закивал, заулыбался и, поотстав, замешался в толпе зевак.
Теперь Спартак забыл о празднике. Злость распирала его. Вчера пришло из Тепляхи письмо. Секретарь волисполкома писал, что Карпухина укрыл Митрий. Вот какую змею пригрели они с Капустиным.
Шиляев ждал их на крыльце. Котомочка лежала у ног. «Во-во, правильно запасся», — злорадно подумал Филипп, а Капустин обрадовался встрече.
— Здравствуй, здравствуй, Митрий. Как дела? — и — в свой закут.
Филипп еле сдерживался, чтобы не закричать на Митрия тут же. Да и стоил он того. Укрыл самого наиглавного контрреволюционера, который хотел в один кулак собрать всю сволочь — и епископа, и офицерье, и богачей разных с капиталами, чтоб учинить мятеж и в Вятке все повернуть на старое.
Митрий мялся. Видно, все-таки признаться пришел, да не знал, как начать. И то, дело щекотливое. Натвори столько-то. Опять Шиляев начал бормотать, что он за бумагой да за карандашами. В школе теперь ребята на газете да на печных заслонках пишут.