Горячие руки
Шрифт:
Таким удрученным и расстроенным Дмитра мы еще ни разу не видели. Он был более веселым даже там, во дворе, когда, казалось, решался вопрос о жизни и смерти.
Да и мы чувствовали себя далеко не так хорошо, как делали вид. Нам жаль было парня и неловко перед ним.
Но что мы могли сделать? Рисковать его жизнью и единственной надеждой на освобождение всех? Нет, пусть уж будет так, пусть его умение послужит общему делу.
И пусть совесть его будет спокойна. Пока мы живы и будем жить, мы никому не позволим даже в шутку укорять Дмитра. А комендант, мы полагали, тем временем отстанет, даст нам хотя бы временный "покой", и, наконец, так или иначе мы одержим победу над эсэсовцами. Так мы
Долго стоял Дмитро, опершись плечом о стену и низко опустив голову. Потом порывисто тряхнул чубом и обвел всех долгим печальным взглядом.
– Ну что ж... Хорошо. Если уж надо рисовать, то вынужден рисовать. Обязательно нарисую, - сказал он с нажимом на последнем слове. И улыбнулся.
Улыбка эта нас не успокоила, еще больше опечалила и насторожила. Чувствовалось - неладное что-то творится с Дмитром и вообще все идет, как по пословице: беда беду перебудет, одна минет - десять будет...
На другой день мы снова выходили на работу без Дмитра. "Придворный художник унтера-курфюрста" не по своей воле провожал нас таким печальным взглядом, будто мы бросаем его одного на страшные мучения.
Не погнали Дмитра на работу ни в тот, ни на следующий, ни на третий день. Настоящими немецкими карандашами, на настоящей немецкой бумаге он должен был рисовать настоящую арийскую семью, настоящего эсэсовского гауптшарфюрера, или, проще говоря, старшего унтера. И единственной живой душой на весь долгий весенний день оставался с ним тяжело, возможно, даже смертельно больной Сашко, который ни утешить, ни успокоить его уже не мог. Хотя возможность постоянно присматривать за больным товарищем как-то отвлекала от мрачных мыслей.
Парень страдал. Его мучила эта неожиданная, навязанная комендантом (а в конце концов, и нами) работа.
Он едва сдерживал свое возмущение и сгорал от стыда.
Смущаясь, просил нас, чтобы его "позор" скрывали, хотя бы до поры до времени, от остальных товарищей, которые жили в коровнике. Пусть это будет только, так сказать, семейным позором нашего "салона смерти".
Рисовать он начинал лишь после того, как мы выходили за ворота, и заканчивал заблаговременно, пока мы еще не возвратились с работы, скрывал все от товарищей из коровника, которые уже освоились и начали без страха заглядывать в наш "салон".
Чтобы отдалить конец этой позорной работы, тянул как только мог. Простодушный, теперь вынужден был изворачиваться и пускаться на хитрости. Думая не только о сегодняшнем дне, но и о будущем (мало ли что взбредет в опьяневшую от власти голову унтера!), должен был доказывать, что он самый обыкновенный самоучка, от которого трудно требовать чего-то заслуживающего внимания и достойного "высокого" вкуса эсэсовского унтерфюрера.
Легкий на руку, смелый и, бесспорно, блестящий мастер рисунка, он применил тут, можно сказать, интернациональный "метод", присущий, наверное, всем халтурщикам-копиистам мира, которые в поте лица когда-либо трудились на потребу и удовлетворение вкусов и безвкусицы мирового мещанства. Ибо эта "метода" и "техника", будучи единственно доступной "высокой" образованности и художественным вкусам гауптшарфюрера, должна была бы засвидетельствовать и дилетантство художника.
Фотокарточку Дмитро плотно обернул прозрачной тонкой бумагой (Пашке ради высокой цели удовлетворил все его требования) и по ней, чтобы не испортить ценного оригинала, остро очинённым карандашом нанес густую квадратную сеточку. Такую же, соответственно увеличенную сетку нанес и на большой лист александрийской бумаги, приколотой кнопками к тому дикту, на котором были нарисованы "сучьи сыны" и которых не понял
Тянулась эта мука и первый день, и второй, и третий.
Мы со скрытым сожалением и сочувствием наблюдали его терзания, успокаивали и подбадривали Дмитра как только могли. В душе же сами страдали и чувствовали себя так, как чувствует человек, на глазах у которого бесчестят и позорят что-то очень дорогое, родное тебе, а ты бессилен чем-либо помочь.
Напрасно притворялись мы и перед ним, и перед собой, что твердо убеждены в том, будто он делает крайне необходимое дело. Дело, которое должно усыпить бдительность врага и нанести ему поражение, спасая для жизни и борьбы самого художника и целый коллектив советских людей. Слабое это было утешение и успокаивало лишь так, для вида. На самом же деле мы терзались муками неспокойной совести, в душе так и не решив окончательно: правильно или неправильно поступили, навязав парню свою волю и лишив его возможности достойно, не идя ни на какие компромиссы со своей совестью, умереть?
Вопрос этот так нас мучил и переживали мы его так глубоко, что не сразу и заметили, как наш художник, не выдержав роли самоучки-халтурщика, неожиданно заинтересовался своим типажом. Вошел, как говорят, во вкус и... по-настоящему увлекся этой ненавистной, навязанной ему работой.
Начиная с четвертого дня, парень менялся прямо на глазах, имел довольный вид и уже должен был сдерживать себя, чтобы не спешить с этой ремесленнической халтурой.
Не все еще понимая в этой его оживленности и упоении, мы с удивлением следили за тем, как Дмитро, совсем уже поразив нас, выдвинул встречный план, предложив дорисовать на картине между супругой и сыном еще и "высокую" персону самого Пашке. А у ног "благородной арийской семьи" посоветовал примостить также и любимого комендантского пса.
Откровенно польщенный, комендант согласился на все и передал Дмитру собственное фото, на котором был сфотографирован в эсэсовском мундире.
Но это уже было черт знает что!
С парнем творилось что-то непонятное. Увлечение его было каким-то лихорадочным. Он теперь уже не думал ни о том, чтобы оттянуть работу, ни о том, чтобы выполнить ее в срок. Он неожиданно начал проявлять редкие способности, выписывая одежду, мундир, собаку с артистическим блеском настоящего художника. Возможно, его опьяняли бумага, цветные карандаши, которых он давно не держал в руках? Мы пытались его угомонить, но он уже настолько увлекся, что никого не слушал.
Необычная работа в необычных условиях медленно подходила к концу. Не без любопытства, с нетерпением следил за ней Пашке. Заранее, видимо, радовался тому, как угодит этим портретом своей фрау, как соседи и родственники будут удивляться и завидовать гауптшарфюреру, с которого уже рисуют на завоеванных восточных территориях портреты. Его подчиненные, увидев картину в золотом багете, будут завидовать тому, что у него такая красавица жена. Радовался бесспорно! Так как рассказами о том, что его жена - необыкновенная красавица, давно уже набил оскомину своим подчиненным. Но за работой следил, надо сказать, сдержанно, оберегая достоинство эсэсовского мундира и не позволяя себе никакого панибратства с неарийцем, пусть даже и художником, а все же только самым обыкновенным "диким туземцем".