Господа Обносковы
Шрифт:
«Где лес рубят, там и щепки летят, — вбивает она в голову сына обносковские правила. — А ты стой в сторонке, в сторонке… Плетью, батюшка, обуха не перешибешь, а ласковый теленок двух маток сосет… И что тебе товарищи? Ума они тебе не прибавят, денег не дадут, только лишнее время своим знакомством! отнимут, да сапоги истаскаешь, ходя к ним в гости, или на чай разоришься, принимая их у себя… Ну, а ласков с ними будь, это нужно: бросишь хлеб позади, а он очутится впереди. Будущее один господь, наш творец небесный, знает, не угадаешь, кто
Товарищи не знали, что во имя этой обносковской мудрости совершаются все поступки Лени, и думали, что он просто страстно любит науку и потому удаляется от их проказ. От этого взгляда недалеко до уважения. Хилый Обносков тоже начал делаться какой-то силой.
Дети, робкие, бесхарактерные, вечно поддающиеся чужому влиянию, стали переходить на сторону Обноскова. Он им объясняет математические задачи, он помогает им переводить Саллюстия, он вступается за них перед учителями, беседуя с последними в коридоре. Да, он беседует теперь с учителями, он — один из всех гимназистов. Сперва он спросил у одного из них совета, какую бы латинскую книгу ему начать дома для практики. Потом этот учитель спросил его:
— Ну, что ваше чтение? Подвигается вперед?
— Да, я кончаю книгу, — ответил Обносков. — Мне скоро опять придется просить вашего совета насчет выбора новой книги.
— Хорошо, вот погодите, я вам подарю две книги из французского издания классиков.
— Что ему нужно? — сурово спрашивает директор, усмотрев ревнивыми глазами, что один из гимназистов «пристает» к учителю.
Учитель объясняет.
— А-а! — многозначительно произносит директор. — Занимайся, занимайся, это хорошо.
Обносков с поклоном, скромно отходит от директора, а тот говорит с учителем, что у них растет замечательный человек, что теперь это особенно важно, так как надо истребить этот… этот… дух.
На этот разговор подходят другие учителя, и вдруг Обносков делается предметом удивления, толков и надежд.
— Не люблю я его, — замечает учитель русской словесности, — в нем есть какое-то трусливое стремление выдать товарищей…
— Что вы! что вы! — ужасается немец. — Напротив того, он еще вчера объяснял мне в коридоре, что многие из его товарищей плохо учатся не от лени, а потому что им дома не у кого спросить совета. Мы даже с ним поспорили… Это очень светлая голова…
— Однако он из всех историй выходит чист, никогда не попадается, — возражает учитель русской словесности.
— Не попадается, потому что делом занят, — строго внушает директор, — но это не значит, что он выдает товарищей. Никто и никогда не слыхал от него сплетен на одноклассников… Надо быть осторожнее в выражениях, особенно если дело идет о такой недюжинной личности.
Слышите, недюжинной!
Чрез несколько месяцев директор дружески останавливает Обноскова за плечо.
— Постойте, — говорит он. — Хотите давать летом уроки сыну графа Родянки?
Лицо
— С удовольствием… я так вам благодарен… — волнуется он, ненавидящий всеми силами души надутых сыновей графа Родянки.
— Так я вас отрекомендую. Заходите ко мне вечером.
Вечером Обносков приходит к директору, взволнованный, робкий. Но его принимают отлично. Граф Родянка сидит тут же, изрекает какое-то поощрение Обноскову, называет его шутливо и фамильярно «господином профессором». Обносков чувствует, что граф Родянка трунит над ним, как над ничтожным, жалким бедняком; его лицо покрывается багровыми пятнами, он вежливо говорит, скромно улыбается судорожно дрожащими губами.
— Э, граф, этот человек пробьет себе дорогу без посторонней помощи. Это самобытная русская сила, — говорит немец-директор, дружески положив руку на плечо Обноскова.
Директор торгуется за Обноскова. Оставляет его пить чай, шутит с ним.
— А я ваш должник, — смеется директор еще через несколько месяцев, — вы занимаетесь даром с моим племянником.
— Ну, помилуйте, что тут за счеты! Вы и без того много для меня делаете, — улыбается семнадцатилетний Обносков, и в его манерах видна уже развязность и что-то вроде едва заметного пренебрежения к людям, стоящим почему-нибудь ниже его или обязанным ему.
Еще проходят дни, и он делается домашним человеком у директора. Обносков ездит с директором в театры. Обносков знает, какого мнения директор о тех или других учениках и учителях. Обносков уже носит очки, и только его одного не преследуют за это, только ему не говорят с презрительною усмешкою: «Что вы модничаете-то?» Его полусерьезно, полушутливо уже называют «нашим будущим учителем»…
А в классе теперь — его ненавидят. За что? Он, кажется, такой уживчивый с товарищами. Они ругают Пушкина, он, ухмыляясь, говорит:
— Да уж известно, что такое Пушкин!
Они ему хвалят Пушкина; он, также ухмыляясь, говорит:
— Ну, так ведь это Пушкин!
В гимназии вводятся те или другие меры, он молча исполняет их, не рассуждая, худы ли, хороши ли они. В ней отменяются старые порядки, он очень спокойно отрекается от них, точно эти порядки, составлявшие еще вчера для него святыню, были сущею нелепостью и безобразием. Гимиазисты собираются потолковать о чем-нибудь, он хихикает и молча щурит свои калмыцкие глаза.
— Читал ты, как раскатали учебник нашего учителя истории? — спрашивают его товарищи.
— Да, — ухмыляется он, — совсем уничтожили!
Но гимназисты пробуют отвечать по-своему или делать возражения учителю истории под свежим впечатлением прочитанной критики, а Обносков зубрит его учебник от доски до доски.
— Да ведь это ерунда, — говорят ему.
— Хи-хи-хи, известно, что ерунда! — хихикает Обносков.
— Тебя хоть магии заставь учиться, так ты будешь и ее зубрить, — замечают ему.