Господа Обносковы
Шрифт:
Юноша встал, чтобы идти, но больной притянул его к себе и поцеловал.
— Теперь ступай, — окончил он.
Мальчик вышел; его глаза сверкали гневом, точно последние слова Алексея Алексеевича Обноскова задели его за больное место.
— Послушайте… я хочу один остаться… с Алексеем, — обратился больной к сестрам.
Они и мать Обноскова повиновались и оставили комнату, где воцарилось какое-то тяжелое молчание. Алексей Алексеевич из почтительности к старшему родственнику не прерывал этого безмолвия, а дядя, по-видимому, собирался с духом, чтобы заговорить. Казалось, что он собирается сказать что-то очень важное…
IV
Исповедь старого Обноскова
— Ты неосторожно поступил, — начал Евграф Александрович Обносков. — Таких вещей не должно говорить при этом ребенке.
Племянник не то сконфуженно, не то холодно молчал
— Но я рад, что ты так или иначе вызвал меня на объяснение. Я уже давно думал поговорить с тобою о наших делах, хотел писать к тебе, но не мог… не мог решиться, — продолжал, запинаясь, нерешительный дядя, и по лицу его скользнула горькая усмешка. — Ты совершенно прав, нападая на разврат современного общества. Тебя, всегда осторожного, всегда рассудительного, должны возмущать промахи беззаботной юности, но, друг мой, клеймить ее только за одно это — грех…
Больной закашлял, и его лицо вдруг приняло свое обычнее выражение нерешительности и изнеможения. Можно было легко заметить, что он говорит совсем не о том, о чем хочет говорить, и что до этого желанного предмета разговора он может дойти только после множества совершенно посторонних делу фраз.
— Мы больше всего виноваты, если современная молодежь и вступает в незаконные связи, — заговорил больной. — Мы все, люди отживающего поколения, жили с любовницами; одни при живых женах имели посторонние связи; другие просто не женились на любимых и близких им женщинах потому, что им не позволяли этого родные; третьи жили весь век с женщинами, не женясь на них потому, что считали сами женитьбу на них за неравный брак и не имели смелости ввести в свой дом ту женщину, которая, несмотря на свое происхождение, хранила всю их жизнь и делала их счастливыми… Свет смотрел на эти связи сквозь пальцы, потакал им, так как его приличия не нарушались, в его кружки не вводились дочери людей темного происхождения, но, друг мой, тут приличиям приносилась в жертву человеческая личность.
Больной взволновался и замолчал. Алексей Алексеевич никак не мог понять, для чего это дядя толкует о вещах, не касающихся ни до которого из них.
— Дядя, вам надо бы отдохнуть теперь, — заметил он.
— Нет, нет! — замахал рукою дядя. — Я сейчас дойду до того, что я хочу сказать… Я договорю, договорю, — успокаивал он, кажется, не столько своего слушателя, сколько самого себя, как бы доказывая самому себе, что на этот раз, может быть, впервые в жизви, ему удастся победить свою нерешительность и высказать именно то, что ему нужно высказать.
— Никто не бросал в нас камня за то, что мы, подчиняясь условиям сыновнего долга, светским приличиям или своим сословным предрассудкам, налагали пятно на женскую личность, делали ее в глазах света развратницей, — объяснял больной. — Молодежь назвала эти связи гражданским браком. Она сильно ошиблась в практической стороне дела, но все-таки в ее стремлении есть много честности. Она как бы хотела сказать своим ближним: хотя вы не позволяете мне ввести в ваш круг любимую мною женщину, но я все-таки признаю ее моей женою, то есть не существом, которое я брошу по прихоти, которое я развращаю, а личностью, с которою я связываю себя навек перед своею совестью… Разумеется, это ошибка в практическом смысле, но виноваты в ней мы, только мы, люди отжившие. Мы поступали еще хуже, мы увлекали женщину, оставляя за собой право бросить ее, и в то же время называли ее позорящим именем любовницы…
Больной остановился. На его лице проступила краска. Алексей Алексеевич Обносков холодно следил за муками этого человека, лишенного силы воли, и презирал его в душе за его стремление оправдать себя, оправдывая других. В голове Алексея Алексеевича мелькали теперь мысли о том, что «вот они, старые теоретики-то, фразеры, носящиеся в облаках и не знающие фактов, вечно ораторствуют, вечно стараются подвести вое под какую-нибудь систему и любуются шумихой своих собственных фраз. А и подводить-то им под систему нечего».
— Дядя, вам, кажется, совершенно не нужно так длинно распространяться по поводу мельком высказанной мною фразы, — заметил племянник.
— Погоди, погоди, — удерживал его движением руки больной, думая, что тот хочет уйти. — Я буду говорить о своих делах… Были годы, когда ты каждое воскресенье проводил у меня. Были годы, когда ты постоянно присутствовал при наших толках о семейных делах, но ты был племянник, то есть младший член семьи, а я дядя — ее глава. Стоя в этих отношениях друг к другу, люди странно относятся до сих пор к своим ближним. Молодой человек откровенно
Страшный кашель стал душить больного.
— Дядюшка, прекратимте этот разговор, — нетерпеливо проговорил племянник.
Больной отрицательно замахал рукою. «Эк его фразерство-то заело! Сороковым годам последнюю панихиду служит», — подумал Алексей Алексеевич и, зевнув украдкой, докончил мысленно: «А поглупел же он во время болезни, прежде он все-таки меньше был способен на подобные словоизвержения». По-видимому, от внимания больного не ускользнули настоящие чувства и мысли, занимавшие племянника, так как на исхудалом лице появилось что-то похожее на неудовольствие.
— Все это тебе очень скучно, но я должен договорить, — заметил дядя. — Так поставил и я свои отношения к покойному отцу, к тебе, к сестрам. Вы не знали, что жизнь в вашем кругу, занятия по службе не могли наполнить всего моего существования… Мне нужно было более теплых, более страстных отношений. Сперва это было увлечение молодости, о котором я не сказал моему отцу, моей матери, моим дядям. В такой несообщительности не было ничего необыкновенного… Ведь и ты, вероятно, увлекался… Как? когда? кем? Кому ты сообщил об этом?.. Об этом неловко говорить со старшими, с опытными людьми и можно разве только смеяться над этими первыми увлечениями в кругу своих сверстников, таких же неопытных, таких же увлекающихся. Да, это так, и счастлив тот, у кого первая вспышка страсти прошла бесследно, если только может проходить бесследно что-нибудь, — но я после подобной вспышки вдруг очнулся отцом… Я никогда не шутил привязанностями… Иногда даже утрировал свои обязанности к ближним… Так я преувеличивал свои обязанности в отношении к сестрам… Скрывая от отца и матери до самой их смерти свою связь, я не мог открыть ее и сестрам… Они ухаживали за мной, они дрожали, когда я произносил слово о своем намерении жениться, они плакали, говоря, что тогда им придется расстаться со мной, что они должны будут идти на места, в гувернантки, что они не захотят брать денег из рук невестки. Я был мечтатель, нежный и слабый человек… очень слабый человек.
Больной умолк на несколько минут. В голове племянника, хорошо знавшего дядю и подобных ему людей, промелькнуло: «Ну, бичевать теперь себя станет!»
— О, да будут прокляты мои мечты, моя нерешительность, моя слабость! — воскликнул с оживлением больной и поднялся на локте. — Мое воображение рисовало мне светлую картину свободного, но прочного союза… Ведь тогда, в мое время, мы об этом даже стихи писали, — горько усмехнулся он. — Я представлял себя и любимую женщину героями, идущими одним путем, наперекор предрассудкам, наперекор злословию… Но я рисовал себе это не потому, что я был убежден в необходимости полной свободы в любви, а потому, что я был человек-тряпка, потому что я не мог сделать решительного шага и ввести в этот дом, заставить сестер любить и уважать женщину, прижившую со мной детей, я не мог сказать сестрам, что если они любят меня, то они должны радоваться моему счастью. Я постоянно оправдывал их грубый эгоизм, их ложное понимание родственной любви, заставляющее выжимать последний сок из любимого человека для себя, только для себя… И ведь оправдывал-то я их потому только, что силы бы не хватило на борьбу, на разъяснение им их ложных отношений ко мне!.. Вот и прожил под опекой весь век… а дорогие мне личности едва смеют переступать порог моего дома…