Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
– Слышишь? Это голос охотничьего рожка.
Рука Елены Сергеевны с набрякшими венами, огрубевшая от ледяной воды, щелока и золы, птицей взмывает вверх и неподвижно повисает в воздухе.
Я вслушиваюсь в призывные звуки, льющиеся из угрюмой черной тарелки репродуктора. Она висит на стене, прямо у меня над головой. Звук, словно по ступенькам, поднимается все выше и выше.
Становится нестерпимо тонким. Мне кажется, будто он пронизывает меня насквозь, как острая стальная игла. Я тихонько начинаю ерзать, и этот
В этой комнатушке, в углу черного двора, почти всегда царят сумерки. Кажется, соседние дома и сараи, единожды сговорившись между собой, тесно сомкнулись друг с другом и навсегда заслонили своими широкими спинами два узких стрельчатых окошка.
– --- А это всадники, - – рука Елены Сергеевны снова взмывает вверх. Тихая усмешка морщит ее губы. – По снежку, по нехоженому первопутку они несутся на зов рожка. Звонко стучат копыта лошадей по мерзлой земле. И свищет ветер в зябких голых ветвях деревьев. А вокруг, куда ни глянь, снег, снег, снег, – внезапно она умолкает.
Жалобно улыбается. – Если бы ты знала, как я соскучилась там по настоящей зиме.
– – Вы жили в самом Париже? На Елесейских полях? – несмело, смущенно выталкиваю я из себя.
– На Елисейских полях? Нет, нет. Что ты! Там очень дорого. Это не для бедных людей. – Секунду она исподлобья смотрит на меня и скупо, нехотя объясняет:
– Ведь мы бежали из России. Ни багажа, ни денег. Лишь сундучок с бельем – вот и все.
– Бежали? – во мне вспыхивает необъяснимый ужас. – Бежали отсюда? Из нашей страны?
– Давай послушаем. Сейчас будет очень красивое место, – с неловкой поспешностью прерывает меня Елена Сергеевна.
В настороженной тишине плывут диковинные звуки. И это так непохоже ни на тугое напористое шипение примусов, ни на звяканье кастрюль, ни на шлепанье и шарканье шагов, ни на громкую перекличку голосов, что я на миг закрываю глаза и замираю. Где-то внутри, под ложечкой, странно холодеет: «Что это?» Я окидываю настороженным взглядом самодельный абажур из бархатной бумаги, обшитый по краю узорчатой бахромой. Стулья с резными спинками, чинно выстроившиеся по сторонам большого квадратного стола, покрытого топорщащейся на углах туго накрахмаленной клетчатой скатертью. Три топчана, застеленные белоснежными, без единой складочки, пикейными покрывалами. Здесь, в этой комнатушке, притаившейся в изгибе длинной кишки черного двора, все кажется таинственным, чужим. Даже зеленый с выщербинками и трещинами кафель голландки. Как загадочно, тускло поблескивает его зеркало в быстро сгущающихся сумерках. Мне становится тревожно. Я тихонько бью пяткой в стенку сундучка, на котором сижу. Он откликается глухим, надтреснутым голосом. Мои руки скользят по металлическим, холодящим кожу уголкам, по шишечкам и впадинам замысловатого кованого пояса, туго обхватывающего крышку.
– Это приданое моей мамы, – Елена Сергеевна кивает на сундучок, – все что осталось. – Смутная усмешка скользит по ее губам.
Она откидывается на спинку стула. Прикрывает глаза. – Бывало, откроешь крышку, и чудится – домом пахнуло. А дома давно уже и в помине нет.
Елена Сергеевна резко наклоняется ко мне, тихо
– Они сожгли его.
– Кто? – спрашиваю я, и мне отчего-то становится жутко.
Елена Сергеевна несколько секунд сидит молча. Очнувшись, зябко передергивает плечами:
– Была революция. Беспорядки, – быстрой скороговоркой произносит она. Неясная глухая неприязнь внезапно охватывает меня.
– Зачем вы вернулись сюда? – хмуро спрашиваю, стараясь поймать ее ускользающей взгляд, а сердце почему-то испуганно ухает в груди.
Она тотчас вспыхивает быстрым нервным румянцем. Высоко вздергивает подбородок:
– Я – русская. – И вдруг как-то съеживается, оседает, бледнеет.
– Мне там жизни не было. Тоска заедала смертная. Не дай Господь тебе это испытать. Когда вокруг всё чужоё. Всё. И ты всем чужая, – она запинается. Умолкает на миг, словно вспоминая свою недавнюю жизнь. Несмело смотрит мне в глаза.
– Не надо об этом, – шепчу я.
Но Елена Сергеевна будто не слышит. Прикладывает руку к груди и говорит тихим надтреснутым голосом:
– Вот тут непрерывно болело. Понимаешь? Иногда забудешься, живешь как все. А потом вдруг как кольнет: «Домой!» – Она прикрывает глаза. Две крохотные слезинки выскальзывают у нее из-под век. – Вчера дети опять попрекали меня: «Зачем мы приехали сюда?» Бросает быстрый взгляд на ходики, висящие на стене, и спохватывается. – Сейчас нагрянут. – Внезапно замирает, вслушиваясь в звуки со двора. Оттуда доносится беззлобная перебранка, звон ведер, глухой стук дверей. Елена Сергеевна поспешно подходит к окну.
– Опять, – с отчаянием тихо вскрикивает и рывком отворачивается, – опять они льют помои прямо под окна. Михаил Павлович давеча хотел идти браниться. Еле удержала. Мы здесь на особом положении. Нам ни во что нельзя вмешиваться, – она зябко кутается в поношенную вытертую шаль, словно ей вдруг становится холодно. – Тяжко ему. Тяжко. Конечно, все таит в себе. Молчит. Но ведь я чувствую, – она судорожно вздыхает. Быстро перебирает дрожащими пальцами путаную редкую бахрому шали. – Веришь – всю эту мебель сделал сам, – на секунду оживляется. С гордостью оглядывает резные спинки стульев, точеные фигурные ножки стола. Но тотчас опять сникает: – У него руки золотые, но там, на заводе, это не нужно. Там план, план, план. А он не привык шаляй-валяй.
Понимаешь? – голос ее дрожит и рвется. Кажется, вот-вот заплачет. Несколько минут стоит молча, понуро опустив голову. В комнате повисает тревожная тишина. – Надолго ли его хватит при такой жизни…
Она смотрит за окно, в палисадник, где между анютиных глазок и резеды отблескивают перламутром влажные картофельные очистки и яичная скорлупа.
– Встает чуть свет, – еле слышно, словно жалуясь самой себе, шепчет она, – убирает мусор. Моет двор. Смотритель сюда даже не заходит. Все Михаил Павлович. Весной посадил сирень и жасмин.
И так прижились хорошо. Уже бутоны были. Кто-то ночью выдернул с корнем.
Будто в предчувствии грядущих испытаний заранее примеривала к себе чужую судьбу.
Исподволь, по крупице я узнавала жизнь этой семьи: намеки, разговоры, пересуды соседей.
Жизнь в этой полутемной пристройке с двумя стрельчатыми окошками начиналась рано, чуть ли не затемно. Елена Сергеевна, тщательно причесанная, в туго накрахмаленном клетчатом переднике колдовала в крохотной кухоньке, выгороженной дощатой перегородкой. Голубоватый язычок спиртовки лизал зеркально сияющий кофейник. Тонкая струйка пара источала запах густого ячменного кофе.