Госпожа Бовари
Шрифт:
Один из псаломщиков обошел церковь. Тяжелые монеты со звоном ударялись о серебряное блюдо.
– Нельзя ли поскорее? Я больше не могу! – крикнул Бовари, в бешенстве швыряя пятифранковую монету.
Причетник поблагодарил его низким поклоном.
Снова пели, становились на колени, вставали – и так без конца! Шарль вспомнил, что когда-то давно они с Эммой были здесь у обедни, но только сидели в другом конце храма, справа, у самой стены. Опять загудел колокол. Задвигали скамьями. Носильщики подняли гроб на трех жердях, и народ повалил из
В эту минуту на пороге аптеки появился Жюстен. Потом вдруг побледнел и, шатаясь, повернул обратно.
На похороны смотрели из окон. Впереди всех, держась прямо, выступал Шарль. Он бодрился и даже кивал тем, что, вливаясь из дверей домов или из переулков, присоединялись к толпе.
Шестеро носильщиков, по трое с каждой стороны, шли мелкими шагами и тяжело дышали. Священники, псаломщики, двое певчих, – это были два мальчика, – пели «De profundis»[15], и голоса их, волнообразно поднимаясь и опускаясь, замирали вдалеке. Порою духовенство скрывалось за поворотом, но высокое серебряное распятие все время маячило между деревьями.
Женщины шли в черных накидках с опущенными капюшонами. В руках у них были толстые зажженные свечи, и Шарлю становилось нехорошо от бесконечных молитв, от огней, от позывающего на тошноту запаха воска и облачения. Дул свежий ветер, зеленели рожь и сурепица, по обочинам дороги на живой изгороди дрожали капельки росы. Все кругом полнилось веселыми звуками: гремела нырявшая в колдобинах телега, пел петух, несся вскачь под яблони жеребенок. Чистое небо лишь кое-где было подернуто розовыми облачками; над соломенными кровлями с торчащими стеблями ириса стлался сизый дым. Шарлю был тут знаком каждый домик. В такое же ясное утро он, навестив больного, выходил, бывало, из калитки и возвращался к Эмме.
Черное сукно, все в белых слезках, временами приподнималось, и тогда был виден гроб. Носильщики замедляли шаг от усталости, поэтому гроб двигался беспрестанными рывками, точно лодка, которую подбрасывает на волнах.
Вот и конец пути.
Мужчины вошли на кладбище, раскинувшееся под горой, – там, посреди лужайки, была вырыта могила.
Все сгрудились вокруг ямы. Священник читал молитвы, а в это время по краям могилы непрерывно, бесшумно осыпалась глина.
Под гроб пропустили четыре веревки. Шарль смотрел, как он стал опускаться. А он опускался все ниже и ниже.
Наконец послышался стук. Веревки со скрипом выскользнули наверх. Бурнизьен взял у Лестибудуа лопату. Правой рукой кропя могилу, левой он захватил на лопату ком земли, с размаху бросил его в яму, и камешки, ударившись о деревянный гроб, издали тот грозный звук, который нам, людям, представляется гулом вечности.
Священник передал кропило стоявшему рядом с ним. Это был г-н Оме. Он с важным видом помахал им и передал Шарлю – тот стоял по колено в глине, бросал ее пригоршнями и кричал: «Прощай!» Он посылал воздушные поцелуи, он все тянулся к Эмме, чтобы земля поглотила и его.
Шарля увели, и он скоро успокоился – быть может,
Папаша Руо, вернувшись с похорон, закурил, как ни в чем не бывало, трубку. Оме в глубине души нашел, что это неприлично. Он отметил также, что Бине не показался на похоронах, что Тюваш «удрал» сейчас же после заупокойной обедни, а слуга нотариуса Теодор явился в синем фраке, – «как будто, черт побери, нельзя было надеть черный, раз уж так принято!» Он переходил от одной кучки обывателей к другой и делился своими наблюдениями. Все оплакивали кончину Эммы, в особенности – Лере, который не преминул прийти на похороны:
– Ах, бедная дамочка! Несчастный муж!
– Вы знаете, если б не я, он непременно учинил бы над собой что-нибудь недоброе! – ввернул аптекарь.
– Такая милая особа! Кто бы мог подумать! Еще в субботу она была у меня в лавке!
– Я хотел было произнести речь на ее могиле, но так и не успел подготовиться, – сказал Оме.
Дома Шарль разделся, а папаша Руо разгладил свою синюю блузу. Она была совсем новенькая, но по дороге он то и дело вытирал глаза рукавами, и они полиняли и выпачкали ему лицо, на котором следы слез прорезали слой пыли.
Госпожа Бовари-мать была тут же. Все трое молчали. Наконец старик вздохнул:
– Помните, друг мой? Я приехал в Тост вскоре после того, как вы потеряли свою первую жену. Тогда я вас утешал!
Я находил слова, а теперь... – Из его высоко поднявшейся груди вырвался протяжный стон. – Очередь за мной, понимаете? Я похоронил жену... потом сына, а сегодня дочь!
Он решил сейчас же ехать в Берто – ему казалось, что в этом доме он не уснет. Он даже отказался поглядеть на внучку.
– Нет, нет! Мне это слишком больно. Вы уж поцелуйте ее покрепче за меня! Прощайте!.. Вы хороший человек! А потом я вам никогда не забуду вот этого, – добавил он, хлопнув себя по ноге. – Не беспокойтесь! Я по-прежнему буду посылать вам индейку.
Но с горы он все-таки оглянулся, как оглянулся в давнопрошедшие времена, расставаясь с дочерью на дороге в Сен-Виктор. Окна домов, освещенные косыми лучами солнца, заходившего за лугом, были точно объяты пламенем. Руо, приставив руку щитком к глазам, увидел тянувшиеся на горизонте сады: сплошную белокаменную стену, а над ней – темные купы деревьев. Лошадь у старика хромала, и он затрусил рысцой.
Шарль и его мать, несмотря на усталость, проговорили весь вечер. Вспоминали прошлое, думали, как жить дальше. Порешили на том, что она переедет в Ионвиль, будет вести хозяйство, и они больше никогда не расстанутся. Она была предупредительна, ласкова; в глубине души она радовалась, что вновь обретает сыновнюю любовь. Пробило полночь. В городке, как всегда, было тихо, но Шарль не мог заснуть и все думал об Эмме.
Родольф от нечего делать весь день шатался по лесу и теперь спал крепким сном у себя в усадьбе. В Руане спал Леон.