Госпожа Сарторис
Шрифт:
Она была совершенно не похожа на нас. До сих пор помню, как испугалась, когда увидела ее впервые: она казалась совершенно чужой, и я, немного поколебавшись, все-таки спросила медсестру, не могли ли перепутать детей. Та взглянула на меня с неприязненным недоумением и уже собралась исполнить гимн материнской любви, но в комнату успела зайти старшая медсестра. «Как вы могли такое подумать, госпожа Сарторис, – возмущенно заявила она и бодро сообщила: – Вы единственная родили сегодня утром, а кроме того, детям на ноги вешают бирки, вы же видите, там все написано: время рождения и вес, рост и температура, и лечащий врач – перепутать невозможно. Только полюбуйтесь на свою малышку, я уже давно не видела таких прекрасных…» И так далее. Я была слишком измотана, чтобы возражать, мне уже хотелось спокойно уединиться с удивительным существом, которое лежало рядом с моей кроватью в передвижном кувезе. Волосы Эрнста, когда я еще видела их на его голове, были мышино-коричневатого оттенка, мои густые локоны – темно-русыми, как у Ирми, но у нашей дочери, первой и единственной, пушок оказался рыжим, и выглядела
Несколько лет назад, во время ссоры, Эрнст заявил, что я с ним только ради Ирми. Я не призналась ему – ни тогда, ни потом, – но это предположение таило долю истины. Когда мы обручились, Ирми было немного за пятьдесят, и она просто сразила меня наповал. Вдова, потерявшая на войне мужа, с мягко говоря небольшой пенсией, единственный сын которой лишился на войне голени, – но выглядела она всегда, словно вытянула счастливый билет и теперь дожидается, когда отдадут выигрыш. Когда она впервые меня увидела – хмурым апрельским воскресным вечером, немного душным, как часто бывает в наших краях, – то сразу обняла и повела в кафе с прекрасным залом, словно я была дочерью королевы. «Эрнст говорил, что ты красивая, – сообщила она, отрезая кусок пирога, – но он не предупредил, что ты настолько прекрасна!»
Решающим тот вечер назвать нельзя. Я встретилась с ней скорее от скуки – после тоскливых месяцев в санатории мне хотелось оживления и побольше людей вокруг, и поэтому меня все устраивало. То, что общественник Эрнст захотел познакомить меня с матерью, казалось скорее забавным, но развлечений тогда было немного, а провести вечер за песочным кексом и городскими сплетнями было в любом случае приятнее, чем торчать у моих родителей. Мы до темноты играли в карты за бутылкой рейнвейна, и я уже давно столько не смеялась. Ирми откровенно радовалась проигрышам; она складывала возле меня пфенниги, приговаривая: это на свадебные туфли! И ни разу не посмотрела на Эрнста, что мне очень понравилось. Когда мы пошли домой, пешком – тогда мужчины по умолчанию провожали даму до дома, даже если она жила на другом конце города, – я восторженно рассказывала Эрнсту о его матери, а он упорно отмалчивался. Возможно, его, довольно неловкого молодого человека, уже почти десять лет как инвалида, слишком часто превосходила в вопросах веселья и настроения собственная мать. Казалось, он почти жалеет, что мы провели этот воскресный вечер – а ведь играла футбольная команда Л.! – с его матерью, в узком кругу на окраине города, вдали от приятелей и со странным исходом: его мать и я – девушка, которая никак не хотела становиться невестой! – посмеивались над ним с мирным единодушием.
Он себя смешным не считал. Он очень старался хорошо выглядеть, покупал костюмы минорных оттенков и до блеска полировал ботинки. Ногу с протезом Эрнст едва заметно подволакивал, и люди, которые ничего не знали, могли принять это за причуду, небольшой дефект левой ноги. Он был статного сложения, и склонность к полноте угадывалась только по подбородку. У его отца была пикническая конституция, это было видно на фотографии, стоявшей в буфете: униформа, задумчивый, но твердый взгляд чуть вправо от зрителя – стандартное выражение лица, характерное для тех лет. И живот был довольно заметен. Эрнст мог рассказать о нем немногое, и Ирми тоже долго отмалчивалась на тему своего брака. И я сразу стала неосознанно винить во всех неприятных мне чертах Эрнста – в том числе в дурацком имени – его отца. Например, Ирми была аккуратной и «за собой следила», как говорили тогда, но педантичность свою Эрнст, должно быть, унаследовал от Хайнца-Гюнтера. Его манера постоянно тянуться в поездках к бумажнику, чтобы проверить билеты, мания класть очки для чтения в правый угол стола, к телепрограмме, покашливание после пожелания «Приятного аппетита!» – эти черты превращали его в старика гораздо раньше срока, и, должно быть, он перенял их от отца. Когда мы собирались идти в клуб, Эрнст мог три или четыре раза посмотреться в зеркало, чтобы проверить пробор! Он заранее откладывал сумму, которую был готов потратить за вечер, а потом убирал деньги в бумажник, отложив лишние купюры в жестянку в буфете. Он никогда не предлагал мне пальто, не сказав: «Позволишь?», намекая на какую-то шутку из его юности, которую он – как и ее смысл – уже позабыл, но эту глупейшую деталь запомнил, чтобы неустанно ее повторять. И наконец, у него была привычка прикасаться к предметам – меню, пепельнице, садовому совку, – словно он сомневался в их пригодности или материале, из которого они были изготовлены. Он не решался взять их в руки и лишь слегка поворачивал, словно пробуя посадку – будто мир был протезом, который мог сломаться, если слишком сильно сжать пальцы. Меня держать он тоже не мог. Нашего первого поцелуя я не помню, но еще не забыла, как его рука впервые проникла под мою блузку, ощупывая меня так же аккуратно, как салфетку за ужином в тот же вечер.
Развлечения в те времена были невинные. Но что еще оставалось делать в Л.! В субботу вечером – кегли, а потом совместный вечер «в веселом кругу». Я была слишком истощена, чтобы задавать вопросы, и просто шла вместе с ним. Все двадцать-тридцать человек садились за длинный стол, реже – за несколько столов, и что-нибудь обсуждали. На обсуждение политики было наложено табу, прошлого – тоже, а будущее состояло из двухкомнатной квартиры в городе, садового участка и отцовской ремесленной мастерской. В компании были и чиновники – например, Фредди, Ганс и Томас, – они лучше прочих следили за внешним видом и отличались хорошими манерами, в которых была какая-то заученность. Эрнст прекрасно вписывался в этот круг. И пользовался большой популярностью. Телевизора дома почти ни у кого не было, а единственный в Л. кинотеатр менял программу всего лишь раз в несколько недель – люди радовались любому обладателю хоть какого-нибудь таланта. А у Эрнста он, в некотором смысле, был.
Мать научила его играть на лютне. Ирми была очень музыкальна – она быстро подстраивалась своим красивым, мягким альтом, когда кто-нибудь пел народную песню или шлягер. Особенно она любила оперетту, их постоянно крутили по радио в пятидесятые и шестидесятые: «Цыганский барон», «Кузен из ниоткуда», «Королева чардаша» и так далее. Она знала самые известные арии, и тексты тоже, и подыгрывала себе на лютне. С Эрнстом они играли дуэтом, и оба пели, это было забавно и незатейливо, на клубных вечерах же Эрнст пел один. Он тоже исполнял шлягеры из оперетты, но специально выбирал песни с дурацким текстом, где можно было вращать глазами и преувеличенно жестикулировать. Изображая влюбленного итальянца, пылкого венгра или кузена из ниоткуда, Эрнст всхлипывал, задыхался, ворковал и щелкал пальцами с бесспорным совершенством, но в итоге все выглядело смехотворно: музыка и текст, Эрнст и даже его зрители. «Ты стала такой серьезной! – часто говорила мне мама, когда я сомневалась, идти ли вечером с Эрнстом. – Сходи, тебе полезно, там такая хорошая компания, хоть развеселишься!»
Но этого пришлось ждать еще долго. Я уже не помнила, когда смеялась в последний раз, но еще знала, когда в последний раз была счастлива: когда вскрыла последнее письмо от Филипа и побежала с ним к себе в комнату.
Он писал часто. Не только потому, что мы не могли видеться каждый день, но и потому, что в письмах можно было рассказать о себе. Он не любил о себе говорить и уклонялся от прямых вопросов. Я чувствовала, что ему это дается нелегко, у него позади тяжелая юность, и он смотрит в будущее весьма неуверенно.
Нас познакомила Ульрике. Она была моложе меня, будущая наследница доктора Херманна, «оптовая и розничная торговля запчастями и инструментом», где работал мой отец. Вообще-то подругами мы не были. Познакомились, потому что в сочельник она всегда сопровождала отца, который лично разносил сотрудникам рождественскую премию с приветом от жены и коробкой конфет. Не знаю, ездил ли он к простым рабочим, тогда я об этом не задумывалась, – но за один день успеть бы точно не получилось. Ульрике всегда составляла отцу компанию, у нее были странные манеры с самого детства, и позднее она по-прежнему наслаждалась своей ролью – маленькой принцессы с Востока, милостиво вручающей дары бедным. Их благодарили и приглашали выпить кофе, и в первые годы она сидела у отца на коленях, пила яблочный сок и непринужденно рассматривала гостиную. Потом она брала себе чашку кофе, уютно устраивалась на диване и пыталась завести беседу, порой не по годам разумно. Она находилась на прямом пути к владению замком, и никто не мог даже предположить, что двадцать лет спустя, после двух неудачных браков и продажи фирмы отца, ее найдут мертвой на кровати в гостиничном номере в Ф.
Мы не дружили, но были знакомы, а поскольку я была на два года старше, она смотрела на меня с некоторым уважением. Она восхищалась нарядами, которые мама шила по моим наброскам – клубничного цвета летнее платье с большим, мягким воротником и перламутровыми пуговками, зимний костюм из букле, с коротким жакетом и длинной узкой юбкой, бутылочно-зеленое пальто с блестящей водоотталкивающей отделкой и глубокими складками сзади. В юности Ульрике была очень симпатичной, но совершенно лишенной грации – она это чувствовала и переживала. Однажды вечером шофер отца подвез ее к нашему дому: у них на занятиях по танцам не хватало девушки, а они разучивали сложные движения. Она знала, что я умею танцевать. Мне было немного неловко и обидно, что меня пригласили на танцы в качестве удачной замены, но любовь к ча-ча-ча оказалась сильнее. До сих пор помню, как стояла перед шкафом с одеждой и как выбрала его – кремовое платье с широкой юбкой, которая вращалась, если покружиться.
Мы представились друг другу у входа. Перед домом Блюменталь, основным городским местом для всяческих развлечений, был сад, похожий на парк; вечер выдался довольно жаркий, и большинство молодых людей стояли на лужайке под цветами, болтали и смеялись. Мои уроки танцев проходили в общинном зале, дом Блюменталь я даже не рассматривала – слишком дорогой и неподходящий. Залы в стиле ар-деко напоминали размером дворцовые и были знакомы мне по экскурсиям – я даже знала, где туалеты. И это, конечно, придавало уверенности. Имен я не запомнила. Соотношение имен и лиц всегда давалось мне непросто – и ничего не изменилось по сей день. Я всегда выбирала по лицам, и тогда, в парке, в темноте, – тоже. Я заглянула в темно-карие глаза с девичьими ресницами и увидела в его взгляде тепло, которое привлекло меня, и какую-то томную тоску, которая меня обезоружила. Приятель Ульрики оказался блондином с белым платком в кармане пиджака, мундштуком и светлыми полуприкрытыми глазами. Он быстро оглядел меня, похвалил Ульрику за хороший вкус и непринужденным жестом передал меня своему спутнику, чье имя я не расслышала. Нахал возмутил меня, но Ульрика смягчила ситуацию: она висела на его руке, слово опьянев от счастья, и глупо смеялась без особой причины – я не хотела мешать ей негодованием и боялась вмешиваться. Мы с моим спутником переглянулись, он почувствовал мое смущение, а я увидела его беспомощность. Откуда человеку знать, как вести себя с девушкой, с которой только что дурно и нагло обошлись и которую он сам видит впервые в жизни?