Государственная тайна
Шрифт:
Иногда только Охламон заводил разговор:
– Нога - что... Нога - принадлежность и ничего больше. Не главное.
– А что главное?
– Главное - кровь. Какая у человека кровь, такой он и сам. У тебя как с кровью-то?
– Кровь у меня хорошая. Тут было для Чернобыля кровь собирали, кто сколько может, так медичка удивлялась: вот я - такой инвалид, а кровь у меня первоклассная. У меня два раза брали, я и на третий согласна была, но медичка запротестовала: "Нельзя! Все ж таки человек - инвалид!"
– Вскорости хорошая кровь будет в редкость, и у людей по десять раз будут ее брать. Все, кто может, в обязательном порядке сделаются донорами. К этому в стране идет: все люди поделятся на генералов и на солдатов, а солдату приказали -
– Уж ты скажешь!
– Ей-богу, к тому идет! Идут годы, идут как бараны. Куда и к чему их гонят, туда они и идут. Бегом бегут. У них собственного принципа нет никакого. Зато на них пастухов надо множественно, всяческих исполнителей надо полки, дивизии, корпуса. Этакая множественность, она генералам и всяческим руководителям вполне по душе, вполне подходит, чтобы объявлять: время - оно наше, кто-кто, а мы-то знаем, куда его гоним. Так они объявляют, на самом же деле не знают они ничегошеньки. Вот и Савельевку они разогнали по белу свету - куда Савельевка подевалась, а? Говорят - "так надо". А кому и зачем издевательство надо-то?
Верно: людей оставалось в деревне все меньше и меньше - отделением колхоза и то назвать нельзя, да и сам-то колхоз - где он? в чем он? Он весь в воровстве. Кто какой угол кирпичной стены в коровнике успел выломать, кто чужую заброшенную избу на дрова распилил, кто машинный парк сумел распродать и денежки поделить - вот что сталось с Савельевкой.
Тут обычной жизни не было, только кое-какое существование.
Газеты в Савельевку не шли, ни одной, даже районной, люди друг с другом не встречались, не разговаривали - редко когда, и то кое-как. Неизвестно как.
Эти двое на Савельевском бугре разговаривали, будто восполняя общее молчание.
Охламон начинал с президента: почему президент государством правит? Почему правят все правители, на каком таком основании?
Потому что все они знают: на каждый их приказ-указ найдутся исполнители.
В России так: будет указ расстрелять половину населения - другая половина не откладывая возьмется за дело. И президент ведет разговор с народом - как? А так, как ему хочется, чтобы было: и все-то он делает хорошо, все делает правильно. С Чечней воевали зря - ну и что? С кем не бывает ошибочек? У президента других дел по горло. И все-то ему хорошо, и все-то вскорости еще и еще лучше будет, раз он лично за вопрос взялся!
– А вот бы президенту сутки одни пожить за меня, за Ахламонова? На моем бы поспать, мое поесть-попить и чтобы моя вша и мои клопы его покусали, чтобы он мою печурку топил, в моей одежке-обувке походил и в сортир на улицу по-большому и по-малому бегал! Сутки одни, тогда многие слова, да и все улыбочки он оставил бы при себе. Тогда он бы вспомнил, что Савельевка век стояла на своем бугре, век гляделась в императорский пруд, а президент в одночасье оставил в селении одних только калек восемь человек, остальных разогнал. Государство распродалось, а сидит без денег, а покупатель тот при каки-и-х деньгах? А которым он беспошлинно разрешил водкой и табаком торговать - те при каки-и-их? Устроил президент трудовому народу жизнь, ничего не скажешь! Спекулянты, симулянты, а где же настоящие-то исполнители? Революцию с Гражданской войной Савельевка пережила, коллективизацию с раскулачиванием пережила, а тут - нет, тут от слов и разговоров на земной поверх-ности ее не стало. А дело-то просто: на каждое обещание, на каждую президентскую улыбочку находится исполнитель. Был указ лететь в космос - нашелся Юрий Гагарин, и Королев нашелся, и Курчатов, и Берия. Нынешних министров и заместителей и советников-помощников сколько нашлось - не перечесть! И для всех музыка и банкеты заказываются, и швейцары, и официанты, и охранники - есть: полки и дивизии всяческого исполнительного люда. Только вот настоящих среди них, которые знают государственную тайну, - тех единицы.
Единицы исполняют свое без посторонних глаз, их на радио, на телевизор, или в газету, или на кремлевский прием не приглашают. Они сами о себе - ни гугу: служат, и только. Жена не знает, где да как служит ее муж, о детях и говорить не приходится. Но они-то и служат государству больше всех, молча служат, благородно служат. Из тех, кто служит шумно, ни один палец о палец не ударит без личного интереса, а эти - совершенно бескорыстные. Как дети. А дело делают самое что ни на есть взрослое: точку ставят, когда сообщается: "Приведено в исполнение".
Шпион двадцать лет за рубежом шпионит, двадцать лет молчит, зато если уж благополучно вернулся на родину - он теперь первый патриот, он теперь книжки пишет, какой он хороший, ловкий и умный, какой преданный своему отечеству и государственной тайне шпион. Он еще и за книжку под старость деньги получит, а этого молчаливого уволили - и все. Разве что орденок какой-нибудь сунут, на прощанье.
– Ты это что? Опять же о расстрельниках?
– пожимала плечами Елизавета.
– О них. Человека надо знать со всех сторон. С одной какой-нибудь стороны не усмотрел, он весь за нее и спрятался. Как человек помирает? Вопрос сильно жизненный. Смерти - они разные: случайные, к примеру, или самоубийственные, больничные, тем более - на войне. Но расстрельная смерть человеку как снег на голову, никогда не догадаешься о ней заранее. Человек идет на убийство, а над тем не думает, что сам будет убитый. Этого - почти никогда. И кому же, спрашивается, всю эту особенность наблюдать, если не окончательному исполнителю? Как человек из камеры, а то из барака выходит, как за голову хватается, а то - нервным образом смеется, какие последние слова произносит, как слушает-подслушивает, что начальник конвоя с представителем прокуратуры толкуют, вообще как и что. Вот она, главная-то тайна на практике и в реальности: расстрел! А труднее всего, конечно, дело иметь с женщинами: никогда не знаешь, что ей в последний момент в голову придет. Может, она в обморок упадет или еще что. Не умеют женщины расстреливаться, нет, не умеют! Им - не в привычку. Я-то почти не захватил, а до меня служили - те все это знали.
– Надоело уже. Сил уже нету - слушать-то, - вздыхала Елизавета.
– Старайся, слушай. Постепенно готовься, что я тебе перед самой своей смертью расскажу. Уже перед самой. А то бывает, их, приговоренных, конвойной команде отдадут - делайте что хотите. Тогда делают что хотят. Опять же расскажу. Вот послушать, так все говорят: лучшие годы, - увлекался Охламон.
– А я лучшие-то годы в службе прослужил, там и слова нельзя сказать. Можешь на одной койке с сослуживцем своим спать, можешь из одной тарелки хлебать, но чтобы разговоры разговаривать - этого ни-ни! Ни в коем случае! Там и сам-то с собой молчишь, сам с собой ни слова - вот какая служба!
А в Савельевку я вернулся, с тобой, Елизавета, разговорился, ну разве еще Ксению-немую допускаю, больше никого. Мы с тобой одной бедой повязаны, одной аварией. Раз и навсегда повязаны: ты, Лиза, ты ведь любя ко мне той весной в кабину-то залезла! Без любви в голову бы не пришло сорок километров по ухабам трястись в бензовозе, бензиновым духом дышать, - нет, не пришло бы!
Лицо у Охламона бледнело, и что-то вроде доброты появлялось на лице:
– Правду, нет я говорю, Лизанька?
– Не помню...- отвечала Елизавета.- Слишком давно было, не помню.
Она за свои годы, за последние годы особенно, молчать тоже научилась.
– Не буду тебя слушать! К чему мне все это?
– Тебе, может быть, ни к чему. Но я-то молча помереть уже не могу. Ни в коем случае! И ты меня обязана выслушать: у нас судьбы вот так стакнулись.
И Елизавета слушала. У нее своя была причина слушать и слышать: она по сю пору, седая уже, спрашивала себя: любила она когда-нибудь или никого никогда? Если так - если не любила, тогда она себя не прощала. Если так, значит, так ей и нужно, легкомысленной, глупой, озорной, без ноги остаться: сама виновата! Зачем влезла в бензовоз и себе и Охламону испортила жизнь?!