Готика. Провинциальная версия
Шрифт:
Он усмехнулся, мысленно произнося по слогам малознакомый термин – а-ли-би, и поймал себя на мысли, что хотя и оказался в сложном положении, он по-прежнему живет своей обычной жизнью: произносит банальные слова, слышит в ответ не менее банальные, смеется над пошлыми шутками и на лице его не лежит, будто бы навек, застывшая маска ужаса… Нормальное у него лицо, красивое. Он подумал, что лишь ненадолго оказался выбитым из колеи и уже пришел в себя. Словно все то, что произошло – просто сложный случай. Как не ясный больной. И стоит поразмышлять, прежде чем принять решение,
“На меня напали, и я убил. Признаться в этом – угодить на скамью подсудимых! Затем – в тюрьму, в колонию! И как бы я не старался доказать, что все мои действия, все поступки и помыслы, совершенные последовательно и в здравом уме – лишь необходимая в тот момент допустимая самооборона, мне этого сделать не удастся. А если даже и докажу? Сколько на это уйдет времени и сил? И врачебной карьере конец? Конец! И выходит, попал… Попался. В капкан. В мышеловку. Что же делать? Как поступить? Нужен план! Следует выработать стратегию: что мне необходимо сделать в данную минуту, а что – через час. А завтра? А дальше?”
Дверь распахнулась, и в ординаторскую влетел Бабенко и, наткнувшись на неподвижный взгляд Родионова, смутился.
– Извините, Павел Андреевич, – пробормотал он.
– Уйди, – равнодушно бросил Родионов.
Наблюдать за тем, как суетится Бабенко, потрясая обвисшими щеками, уже раскрасневшимися от только что выпитой порции коньяку, как он пыхтит, выпуская из себя вчерашней перегар вперемешку с ароматом свежего, было противно.
– Уйди же! Побыстрее! – Павел не старался быть вежливым, но голос не повысил. Он – просил.
– Сейчас, сию секундочку, Павеландрейч.
Неясное чувство какой-то неточности, чего-то пропущенного вдруг заскребло, засвербело по стеклу своими обломанными ногтями. Что-то привлекло его внимание и вот – растворилось, исчезло, как желанный силуэт в плотной, переминающейся с ноги на ногу, толпе.
“Что? Произнесенная про себя фраза? Нет, – Родионов нахмурился. – Промелькнуло. Ушло. Мягко, как кошка, прошмыгнувшая мимо. Откуда? Куда?”
Он ни как не мог сосредоточиться. Отвлекал Бабенко. Раздражение переросло в злость и окончательно увело мысли Родионова по иному руслу:
– Уйди! Сейчас же!
На этот раз Родионов приказывал. Он пристально посмотрел на Бабенко, и тот поежился, почувствовав, как колок этот взгляд, и наконец-то, ретировался.
Павел с облегчением вздохнул и попытался вернуться к своим размышлениям: “А ведь что-то было! Определенно! Пронеслось мимо, а я и не ухватил”.
Впечатление о чем-то важном, но упущенном – растревожило.
Он встал, прошелся по комнате. В мыслях царил сумбур. Не смотря на прилагаемые усилия, ему ни как не удавалось вспомнить, что заставило его вздрогнуть. Звук, настораживающий сам по себе? Смысл услышанного, проанализированный на каком-то глубинном уровне его сознания? Или нечто, доступное восприятию лишь органам зрения? Что?
“Что?” – беспрестанно задавал он себе один и тот же вопрос.
А его реакция? Какая? Удивление? Приступ страха? Раздражение? Словно мокрой тряпкой по лицу: вроде и не больно, вроде – освежает, но хочется отплеваться и умыться, и соскрести с кожи жирную грязь. Что же?
“Проклятый Бабенко”, – скривился Павел.
Он снова сел. С экрана телевизора доносился знакомый голос. Примелькавшийся диктор, телеведущий десятка местных программ, мнящий себя политическим обозревателем и выдающимся шоуменом – эдакий местный маленький Листьев, говорил, доказывал, убеждал. Убедительно, правильно, образно! Правдиво! Пропагандируя и агитируя за…
“Или это он произнес ту фразу, что задела меня?” – наспех предположил Павел.
И вновь знакомый до зубной боли скрип приоткрываемой двери. Вслед за ушедшим Бабенко, будто ждал у двери, заглянул Стукачев.
“Черт! Теперь и этого принесло! – внутренне воскликнул Родионов. – Да что им всем надо?”
И тут же догадался: “A-а, в ординаторской припрятана бутылка”.
– Бери её, бери, родную! Не стесняйся! И уходи. Уматывай, – устало попросил он, не поворачивая головы.
Слащавая физиономия Стукачева в ответ разделилась. Нижняя часть, топорща короткую щеточку жестких усиков и, обнажая крупные зубы, образуя между скулами и носогубными складками сжатые комочки, готовые вот-вот скатиться вниз, к подвернутым кверху уголкам растянутого рта, изобразила ухмылку, а масленые глазки, не участвуя в этом процессе, метнули свои зрачки-шарики куда-то за спину Родионова и влево, и выдали тем непроизвольным движением место тайника.
– Быстрее же! – не выдержал Родионов.
Стукачев не заставил себя ждать – присел на корточки и открыл створки шкафа. На верхних полках хранились истории болезней и пакеты с рентгенологическими снимками, а на нижних полках – постельное бельё, расфасованное в наволочки. Для каждого сотрудника отделения – своя. Подгоняемый нахмуренным взглядом заведующего отделением, (но не смущенный им и не напуганный, а по-прежнему – нагловато ухмыляющийся), Стукачев уверенно запустил руку в ворох подушек и как фокусник-иллюзионист в ту же секунду ловко выхватил из серого кома белья бутылку.
– Уходи, – в последний раз попросил Родионов.
– Меня уже нет. Спасибо.
Дверь закрылась почти не слышно и именно в этот момент в сознание Родионова ворвался звук! И он, наконец-то, услышал! А ведь звук телевизора не был тихим. Но монотонным. И этим качеством, словно вытравливал из слов смысл, превращая их в пустой фон. Как шум моря. Как шум дождя. Как шум двигателя аэроплана, пока он ровный.
– Концепцию своей программы, – объявил диктор, – изложит второй претендент – кандидат от партии…
Он не успел договорить. На экране, заполнив его полностью: каждый угол, каждый сантиметр святящейся поверхности, появилось лицо губернатора. Зашевелились толстые губы, создавая впечатление размытого, желеобразного состояния рта.
“Харизма! Вот как это называется, когда этого нет”, – машинально сыронизировал Павел, по-прежнему поглощенный собственными мыслями.
Камера сдала назад и резко ушла влево, и вывела оратора в профиль. Теперь в глаза бросался большой, пористый, некрасивый нос.