Говорящий кафтан
Шрифт:
Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.
– Как ты осмелилась это сделать?
– взревел Поросноки.
– Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!
Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!
– Потому что я люблю, люблю Михая Лештяка больше жизни, больше всего города! Из тех денег старик предназначал четыре тысячи золотых мне, чтобы сын
Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.
– Какое несчастье! Какое несчастье!
– запричитал почтеннейший Агоштон.
– Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.
– Дальше, дальше!
– подгонял девушку Поросноки. Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»
– Дальше?
– еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная.
– Ну да… Что же было дальше?
– Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб.
– Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.
– Все ясно, - пробурчал Поросноки.
– Старик был горд и тщеславен - желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, - чтобы упиться признанием своего таланта.
– А кто же были заказчики?
– спросил Берчек из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»
– Не знаю, - ответила Цинна.
– Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», - говорил он мне.
– Мы должны найти этот город, - скорбно проговорил господин Агоштон.
– И мы найдем его, - ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)
– То ли найдем, то ли нет, - горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, - а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.
Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!
Глаза бургомистра сверкнули.
– Да, я буду им!
– сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.
Лештяк встал и начал торжественно читать:
– Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…
Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:
– Прочтите, сударь.
– Потом обессиленно добавил: - Ведь и я - всего лишь человек.
Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинте:
– Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.
Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.
– Начнем голосование!
Первое слово принадлежало Поросноки:
– Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.
Затем высказался господин Бёрчёк.
– Обезглавить!
– бросил он коротко. Моллах Челеби сказал так:
– Она сделала это из любви. Не виновна!
Очередь дошла до достойного Ференца Балога.
– Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!
Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два - сохранить жизнь.
Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.
– Хватит с нее тюрьмы, - с трудом выдавил он из себя. Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача. Оставался еще господин Агоштон.
– Смерть ей!
– жестоко прошипел он.
Снова голоса разделились поровну. Решать должен был председательствующий. Какой страшный миг!
Михай Лештяк встал, усилием воли совладал с собой, упругим движением распрямил он свою статную фигуру, спокойно и неторопливо взял в руки булаву, лежавшую на столе рядом с саблей, и повертел ее в руках.
Вдруг раздался треск: булава была сломана.
– Смерть, - ясно и отчетливо проговорил Лештяк. Девушка в ужасе взглянула на него и, издав душераздирающий крик, лишилась чувств.
Из публики донеслось шиканье, но его заглушили возгласы восхищения.
– Все-таки он великий человек!
– шептали один другому кечкеметцы.
– Дурной человек!
– пробормотал Моллах Челеби.
А Лештяк, ни на кого не обращая внимания, оставил председательское место: теперь его уже ничто не связывало. Он склонился к своей возлюбленной, приподнял ее, поцеловал и прошептал ей на ухо:
– Не бойся, я спасу тебя.
– Смелый человек, - тихо заметил своим коллегам почтенный Пермете.
А смелый человек твердым мужественным шагом оставил залу, словно ничего не случилось, пошел домой и, запершись в комнате один на один с обезглавленным трупом старика, в течение нескольких часов разговаривал с ним:
– Ну, зачем ты это сделал, зачем? Видишь, сколько бедствий причинил ты себе, мне и ей. Ты ведь не был дурным человеком, я это знаю… Тщеславие сгубило тебя, - и в тебе разбудили этого истинно венгерского зверя! Из тщеславия ты сшил этот кафтан, из тщеславия отдал тот. Ты впутал в свою затею бедную девушку. О, лучше бы ты не делал этого: ведь сердце, а не рассудок двигали ее поступками. И ты нашел ее уязвимое место. И вот все рухнуло. А я стою здесь, подавленный и сломленный… Не сумел я оценить сокровище, эту бедную девушку… И сам я тоже отдался честолюбивым мечтам… Вот куда они завели меня…