Грабеж
Шрифт:
Я то тронусь, то стою, как пень: и его слушаю, и вижу, что маменька ни за что не хотят меня отпустить.
– У нас, - говорят,- Миша еще млад, и со двора он в вечернее время никуда выходить не обык. Зачем же тебе его непременно? Теперь не оглянешься, как и сумерки, и воровской час будет.
Но тут дядя на них даже и покричал:
– Да полно вам, в самом деле, дурачиться! Что вы это парня в бабьем рукаве парите! Малый вырос такой, что вола убить может, а вы его все в детках бережете. Это одна ваша женская глупость, а он у вас от этого хуже будет. Ему надо
Матушка говорит:
– Боже от этого сохрани - не в одном Ельце уважают родственность! Но ты возьми с собой приказчика или даже хоть двух молодцов из трепачей. У нас трепачи из кромчан страсть очень сильные, фунтов по восьми в день одного хлеба едят без приварка.
Дядя не захотел.
– На что,- говорит,- мне годятся наемные люди? Это вам, сестрам, даже стыдно и говорить, а мне с ними идти стыдно и страшно. Кромчане! Хороши тоже люди называются! Они пойдут провожать, да сами же первые и убьют, а Миша мне племянник,- мне с ним по крайней мере смело и прилично.
Стал на своем и не уступает:
– Вы,- говорит,- мне в этом никак отказать не можете,- иначе я родства отрекаюсь.
Этого маменька с тетенькой испугались и переглядываются друг на дружку: дескать, что нам делать - как быть?
Иван Леонтьич настаивает:
– И то,- говорит,- поймите: можете ли вы еще отказать для одного родства? Помните, что я его беру не для какой-нибудь своей забавы или для удовольствия, а по церковной надобности. Посоветуйтесь-ка, можно ли в этом отказать? Это отказать - все равно что для Бога отказать. А он ведь раб Божий, и Бог с ним волен: вы его при себе хотите оставить, а Бог возьмет да и не оставит.
Ужасно какой был на словах убедительный.
Маменька испугались.
– Полно тебе, пожалуйста, говорить такие страсти.
А дядя опять весело расхохотался.
– Ах, вороны-сударыни! Вы и слов-то силы не понимаете! Кто же не раб божий? А я вот вижу, что вам самим ни на что не решиться, и я сам его у вас из-под крыла вышибу...
И с этим хвать меня за плечо и говорит:
– Поднимайся сейчас, Миша, и одевай гостиное платье,- я тебе дядя и старик, седых лет доживший. У меня внуки есть, и я тебя с собою беру на свое попечение и велю со мной следовать.
Я смотрю на мать и на тетеньку, а самому мне так на нутре весело, и эта дяденькина елецкая развязка очень мне нравится.
– Кого же,- говорю,- я должен слушать?
Дядя отвечает:
– Самого старшего надо слушать - меня и слушай. Я тебя не на век, а всего на один час беру.
– Маменька!- вопию.
– Что же вы мне прикажете?
Маменька отвечают:
– Что же... если всего на один час, так ничего - одевай гостиное платье и иди проводи дядю; но больше одного часу ни одной минуты не оставайся. Минуту промедлишь - умру со страху!
– Ну вот еще,- говорю,- приключение! Как это я могу в такой точности знать, что час уже прошел и что новая минута начинается,- а вы меж тем станете беспокоиться...
Дядя хохочет.
– На часы,- говорит,- на свои посмотришь и время узнаешь.
– У меня,- отвечаю,- своих часов нет.
– Ах, у тебя еще до сей поры даже и часов своих нет! Плохо же твое дело!
А маменька отзываются:
– На что ему часы?
– Чтобы время знать.
– Ну... он еще млад... их заводить не сумеет... На улице слышно, как на Богоявлении и на Девичьем монастыре часы бьют.
Я отвечаю:
– Вы разве не знаете, что на богоявленских часах вчера гиря сорвалась и они не бьют.
– Ну так девичьи.
– А девичьих никогда не слышно.
Дядя вмешался и говорит:
– Ничего, ничего; одевайся скорей и не бойся просрочить. Мы с тобою зайдем к часовщику, и я тебе в подарок часы куплю. Пусть у тебя за провожанье дядина память будет.
Я как про часы услыхал - весь возгорелся: скорее у дяди руку чмок, надел на себя гостиное платье и готов.
Маменька благословила и еще несколько раз сказала:
– Только на один час!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дяденька был своего слова барин. Как только мы вышли, он говорит:
– Свисти скорее живейного извозчика - поедем к часовщику.
А у нас тогда, в Орле, путные люди на извозчиках по городу еще не ездили. Ездили только какие-нибудь гуляки, а больше извозчики стояли для наемщиков, которые в Орле за других во все места в солдаты нанимались.
Я говорю:
– Я, дяденька, свистать умею, но не могу, потому что у нас на живейниках наемщики ездят.
Он говорит: "Дурак!" - и сам засвистал. А как подъехали, опять говорит:
– Садись без разговора! Пешком в час оборотить к твоим бабам не поспеем, а я им слово дал, и мое слово - олово.
Но я от стыда себя не помню и с извозчика свешиваюсь.
– Что ты,- говорит,- ерзаешь?
– Помилуйте,- говорю,- подумают, что я наемщик.
– С дядей-то?
– Вас здесь не знают; скажут: вот он его уже катает, по всем местам обвезет, а потом закороводит. Маменьку стыдить будут.
Дядя ругаться начал.
Как я ни упирался, а должен был с ним рядом сидеть, чтобы скандала не заводить. Еду, а сам не знаю, куда мне глаза деть,- не смотрю, а вижу и слышу, будто все кругом говорят: "Вот оно как! Арины Леонтьевны Миша-то уж на живейном едет - верно в хорошее место!" Не могу вытерпеть!
– Как,- говорю,- вам, дяденька, угодно, а только я долой соскочу.
А он меня прихватил и смеется.
– Неужели,- говорит,- у вас в Орле уже все подряд дураки, что будут думать, будто старый дядя станет тебя куда-нибудь по дурным местам возить? Где у вас тут самый лучший часовщик?