Грабеж
Шрифт:
– Сделай твое одолжение - ром на то изготовлен: хочешь из рюмки пей, хочешь из стакана хлещи, а еще лучше обороти бутылку, да и перелей все сразу из горлышка.
Дьякон говорит:
– Нет, я больше стакана за раз не обожаю.
Подкрепились - дьякон и начал сниза "во блаженном успении вечный покой" и пошел все поднимать вверх и все с густым подвоем всем "усопшим владыкам орловским и севским, Аполлосу же и Досифею, Ионе же и Гавриилу, Никодиму же и Иннокентию", и как дошел до "с-о-т-т-в-о-о-р-р-и им" так даже весь кадык клубком в горле выпятил и такую завойку взвыл, что ужас стал нападать, и дяденька
Дяденька в испуге говорит:
– Ну вас совсем! Оставьте их... не зовите их больше... они уж и так здесь под кроватью толкаются.
Павел Мироныч спрашивает:
– Кто под кроватью может толкаться?
Дядя отвечает:
– Покойнички.
Павел Мироныч, однако, не оробел: схватил свечку с огнем да под кровать, а на свечку что-то дунуло, и подсвечник из рук вышибло, и лезет оттуда в виде как будто наш купец от Николы, из Мясных рядов.
Все мы, кроме гостинника, в разные стороны кинулись и твердим одно слово:
– Чур нас! чур!
А за этим из-под другой кровати еще другой купец выползает. И мне кажется, что и этот будто тоже из Мясных рядов.
– Что же это значит?
А эти купцы оба говорят:
– Пожалуйста, это ничего не значит... Мы просто любим басы слушать.
А первый купец, который нас с дядей по ногам ударил и у Павла Мироныча свечу вышиб, извиняется, что мы его сами сапогами зашибли, а Павел Мироныч свечою чуть лицо не подпалил.
Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса под кровать накладывать.
А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпивши.
– Эти хозяева,- говорит,- оба мне родственники: я им хотел родственную услугу сделать. Я в своем доме что хочу - все могу.
– Нет, не можешь.
– Нет, могу.
– А если тебе заплочено?
– Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой платы дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их ни пятками ткать, ни глаза им жечь огнем не смеете.
– Не нарочно мы их пятками ткали, а только ноги свои подвели,говорит дядя.
– А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
– Мы подвели с ужаса.
– Ну так что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать...
Павел Мироныч вскипел.
– Да это нешто,- говорит,- лерегия? Это один пример для образования, а лерегия в церкви.
– - Все равно,- говорит гостинник,- это все к одному и тому же касается.
– Ах вы, поджигатели!
– А вы бунтовщики.
– Какие?
– Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и уже гостинник кричит:
– Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками сам продолжать буду.
Павел Мироныч ему и погрозил.
А гостинник отвечает:
– А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что вы ни одного не переломленного ребра домой в Елец не привезете.
Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
– Ну что делать,- говорит,- зови, если с места встанешь, а я вон из номера не пойду; у нас за вино деньги плочены.
Мясники захотели уйти - верно, вздумали людей кликнуть. Павел Мироныч их в кучу и кричит:
– Где ключ? Я их всех запру.
Я говорю дяде:
– Дяденька! бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство выйти! А дома теперь маменька и тетенька ждут... Что они думают!.. Как беспокоятся!
Дядя и сам устрашился.
– Хватай шубу,- говорит,- пока отперто, и уйдем.
Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы, и рады, что на вольный воздух выкатились; но только тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает.
– Веди,- говорит дядя,- я что-то вдруг все забыл - где мы, и ничего рассмотреть не могу.
– Вы,- говорю,- уж только скорей ноги уносите.
– Павла Мироныча нехорошо что оставили.
– Да ведь что же с ним делать?
– Так-то оно так... но первый прихожанин.
– Он силач; его не обидят.
А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара да из света точно у меня память отуманили.
– Позвольте,- говорю,- дяденька, сообразить, где мы находимся.
– Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
– Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора: один новый, большой, другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
– Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться можно.
– Авось, бог даст, не разденут.
– А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
– Знаю.
– Обоих знаешь?
– Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
– И что же - они всамделе купцы?
– Купцы.
– У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
– Чем?
– Язовитское в нем ображение.
– Это Ефросин: он и меня раз испугал.
– Чем?
– Мечтанием. Я один раз ишел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал против Николы помолиться, чтобы пронес бог,- потому что у них в рядах злые собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет, и сквозь заборные доски лампада перед иконой светится .. Я прилег к щелке подглядеть и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком, бычок у его ног зарезан и связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на перерезанном горле, и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я испугался и крикнул: "Ефросин Иваныч!" Хотел его просить меня до лав проводить, но он как вздрогнет весь... Я и убежал. И сейчас это в памяти.