Грань
Шрифт:
Не глазами – душой увидел Степан в этой картинке простой смысл: живи, корми своих птенцов, радуйся, что они растут, жди, когда встанут на окрепшее крыло и вылетят вместе с тобой в дальнюю дорогу. «Для чего жизнь? – самого себя спросил Степан, провожая взглядом ласточку. Она летела стремительно, невесомо, без всякого заметного усилия расчеркивала густой, теплый воздух острыми краешками своих крыльев. – Для чего? Для простого дела – жить, работать и радоваться. Вот и делай, Степан Васильевич, свое дело. А что? Дом построю, сына буду на ноги ставить. Проще простого. И вся радость в этом, другой, лучшей радости просто нет. Как я раньше этого не замечал? Дню можно радоваться, свету, ласточке вон радоваться можно».
Неожиданные мысли успокаивали, усыпляли, и малого сомнения не шевельнулось, верилось,
Вернулась ласточка, во второй раз чиркнула по лицу тенью, и громкий писк обозначил конец ее полета. Степан лежал с закрытыми глазами, но все равно видел жадно распахнутые клювики с желтыми ободками и трепыхающийся от нетерпения хвост. Когда он открыл глаза, ласточки уже не было. Птенцы угомонились. И такая сладостная тишина, такой покой разливались вокруг, что хотелось придержать собственное дыхание.
«Интересно, ушел парень или все еще там? “Привет парикмахеру”! Надо же додуматься!»
Он смотрел на гнездо, дожидался ласточку, но в прежнее спокойствие сосущей змейкой вползала тревога, такая знакомая…
Глава третья
1
Жаркие березовые дрова, заготовленные еще прошлой осенью и высохшие до стеклянного звона, прогорели быстро. Угли подернулись серым пепельным налетом, круглый бок железной печки, раскаленный до малинового цвета, остыл, потускнел, отодвинулся в темноту и скоро в ней совсем растворился. Мороз придавил низкую деревянную избушку и полез во все щели.
К утру избушка выстыла.
Еще во сне почуял Степан, как холод подбирается к телу и цепко прихватывает кожу; стараясь удержать ускользающее тепло, он плотнее поджимал к животу колени, крепче обнимал плечи руками. Ему снилось, что он дома, в чистой постели, а холодно потому, что сползло одеяло. Надо нашарить его рукой, натянуть на себя, перевернуться на другой бок, прижаться к теплой и мягкой спине Лизы так, чтобы разом ощутить все ее крупное, расслабленное сном тело.
Он натянул на себя старый тяжелый тулуп, протянул руку, чтобы положить ее на покатое и мягкое плечо жены, но ладонь уперлась в нахолодавшее бревно избушки. Степан вздрогнул и проснулся. Над его головой, скрывая многолетнюю грязь и копоть в пазах, ярко белел густой иней. Тонкой серебристой полоской иней опоясывал и низкую дверь с проволочной петлей вместо ручки. За маленьким и подслеповатым, как в бане, окошком синело.
Степан лежал под тулупом, поджимал к животу колени, ежился от холода, вспоминал свое желание, пришедшее к нему во сне, смущенно улыбался, стыдился своей улыбки и ехидничал: «Ну, жук навозный, на сладкое потянуло…» Но ехидничать над самим собой было неинтересно. Мысли о жене мгновенно перескочили на сына, и руки сразу затосковали о нежном, пахнущем молоком тельце, о глубоких складках на толстых, пока еще кривоватых ножонках. Сам того не замечая, Степан вытянул губы, словно собирался прижать их к тонкой розовой коже парнишки, под которой просвечивает каждая голубая жилка.
«Ну, брат, совсем ошалел. Придержи коней, под Новый год дома будем…» Прикрыл глаза и увидел Шариху, накрытую высокими сугробами, узкие тропинки, пробитые к калиткам и колодцам, уютные прямые дымки из труб, в окнах домов – разноцветные отблески от елочных игрушек, а утром и вечером в синеватых потемках дружный скрип шагов на улице, звонкие на морозе голоса, нечаянный смех – все то, чего он, Степан, живущий сейчас один в избушке посреди безлюдной тайги, не видел и не слышал два с лишним месяца. Многое бы теперь отдал, чтобы оказаться дома, нахлестаться в бане березовым веником, смыть таежную грязь и пот, а потом чистому, легкому пройтись босыми ногами по мягким половикам, увидеть хлопочущую по хозяйству Лизу, ползающего по дивану и пускающего пузыри Ваську и, глядя на домашнее, родное, спеть, как он всегда пел в светлые минуты, такой вот куплет:
Лиза, Лиза, Лизавета,Я люблю тебя за это,И за это, и за то,Что красивое пальто.Степан никогда не думал, что будет так сильно любить свою семью и свой дом. Иногда ему становилось даже неловко, что он, серьезный, взрослый мужик, распускает нежности, как девица. Хорошо было во сне, во сне он нежности не стеснялся.
Под дверью, почуяв, что хозяин проснулся, подала голос Подруга. Она повизгивала и царапалась в дверь. Степан рывком – вставать, так уж разом! – вскочил с лежанки и впустил собаку. Подруга, сибирская лайка, умными глазами оглядела избушку, словно хотела убедиться – все ли в порядке? Перемен не обнаружила и важно легла возле топчана, вытянув передние лапы и положив на них острую мордочку с черным и чутким носом. Собаку Степану достал Никифор Петрович, пообещав, что с ней он горя знать не будет. И точно. На охоте Подруге цены не было: толково шла и за соболем, и за белкой, а нынешней осенью, когда Степан провалился в припорошенную снегом полынью на таежной речке, она вытащила его за ружейный ремень. С тех пор он стал разговаривать с ней, словно с напарником. Временами даже казалось, что она понимает его, как человек. Каждое утро впускал ее в избушку, и каждый новый день начинался у них с разговора.
– Ну что, Подруга дней моих суровых, за жизнь толковать будем? – строго спросил Степан, присаживаясь на корточки возле железной печки и доставая из кармана спички.
Подруга вздернула острую мордочку и подала негромкий голос.
– Согласна, значит. Хороший ты кореш, Подруга. С тобой жить можно. Сон мне приснился, будто дома под боком у Лизаветы сплю. К чему бы? Не знаешь? А я знаю. Перед Новым годом дома будем, в Шарихе. Вот так!
Степан растопил печку, поставил на нее старый, черный снаружи чайник, такую же старую, черную кастрюлю, плотно набил их снегом. Вытряхнул из мешка десятка два пельменей – последний остаток от домашнего гостинца, который Лиза переслала с оказией на вертолете. Подумал и ссыпал их обратно. В следующий раз. А сегодня можно обойтись и чайком. Занимаясь обычными утренними делами, Степан не переставал говорить. Подруга внимательно его слушала, торчком поставив острые настороженные уши, и изредка подавала голос. За долгие дни, наполненные лишь одной работой, он уставал от молчания, и поэтому нравилось начинать новый день с разговора, со звука собственного голоса. Наговаривался на весь долгий день, до самого позднего вечера, когда усталость сводит тело, глаза сами собой слипаются, и остается одно-единственное желание – приткнуться на топчан и уснуть. Но это вечером, а сейчас еще утро, сейчас он попьет чайку, выйдет по рации на связь с начальством – пятница, святой день – встанет потом на лыжи и уйдет в тайгу, на свой участок, который за два долгих сезона стал для него таким же родным и близким, как дом. Он знал теперь каждый урем и каждую тропку, каждый изгиб таежной речушки, утонувшей в густых зарослях березняка и осинника, знал места удачливые и неудачливые для охоты, знал все звериное население на этом пространстве, и каждый раз, проходя по нему, как хозяин по своему подворью, ловил себя на мысли: здесь все свое, кровное.
– Эге! Думы думай, а дело делай. Ты что, Подруга, не чуешь? – Степан взглянул на часы и торопливо включил рацию – пора было выходить на связь. Среди треска и шума сразу различил скрипучий голос директора коопзверопромхоза Коптюгина:
– Карта-два! Карта-два! Как слышите? Берестов, уснул там?!
Коптюгин кричал громко и напористо. Степан сразу понял – сейчас последует приказание. И не ошибся.
– Берестов! Сегодня Пережогина встретишь. Понял? Как понял?
– Не нужен он мне! – Степан заорал так громко, что Подруга приподняла острую мордочку и насторожила уши. – Не нужен! Сам встречай!