Гранд
Шрифт:
Janusz Leon Wi'sniewski
Grand
Copyright ©Grand, 2014, by Janusz Leon Wi'sniewski
All Rights Reserved
Photograph © Ilona Weistand, Frankfurt am Main
–
Она сунула пальцы в мокрый песок и стиснула кулаки. Глаза не открывала. Вслушивалась. Ощутила, как холодные капли воды падают ей на голени. А на бедра не падают. «А ведь должны бы падать и на бедра, – думала она, – но нет!»
Они уже открывают сейчас эти свои серебристые зонтики, вот-вот начнут
– Да вы, барышня, не бойтесь, – услышала она хриплый голос, – все под контролем, я и о ботиночках ваших позаботился. И мишку плюшевого вашего нашел. Он, конечно, мокрый насквозь, бедолага, но на солнышке-то высохнет, сто процентов.
Она медленно повернула голову и чуть приоткрыла один глаз. Разваливающийся ботинок из потрескавшейся кожи, рваный в нескольких местах, шнурки развязаны. Серая от грязи повязка с темными пятнами засохшей крови, перехваченная сверху черным ремешком. Съехавшая вниз. И поэтому открывающая гноящуюся рану. Обрезанная по колено штанина – сами штаны из потертого золотистого вельвета. Небрежно свисающий кончик потрепанной веревки, заменяющей ремень. Выцветшая, когда-то, возможно, темно-синяя дырявая майка. Синтетическая неоново-желтая блестящая жилетка. Расплывшаяся, размазанная от старости татуировка на предплечье – как будто огромный синяк. Огромные глаза. Такие огромные, что кажется – собственные глазницы им малы. Улыбка как у счастливой жабы. Между губами торчат слишком большие зубы. К нижней губе приклеена сигарета. Изборожденное морщинами лицо – такое бывает у тех, кто много думает и много тревожится. Длинные, растрепанные, нечесаные волосы – седые, свернувшиеся в мокрые косички на концах. Кое-где спадающие на выпученные лягушачьи глаза.
– Я тут около вас, барышня, встал, потому что платьишко-то у вас намокнуть могло, да и воспаление легких схлопотали бы. Запросто.
Он держал над ней раскрытый зонтик. Выгоревший, в красно-оранжевую полоску. Такой, какие бывают на пляже.
– До девяти часов зонтики-то бесплатные. А в воскресенье – так и до двенадцати. А вас, барышня, кто-то, видать, обидел? Как же можно так – одну, без присмотра, у моря на песке-то оставить! Тут же вокруг негодяи всякие так и шныряют, их этот отель притягивает как магнитом – летят словно мухи на мед.
– Какой отель? – спросила она, протягивая руку в сторону его ботинка.
– А тот, что за пляжем. Отель как отель. Ну, только что новый, отремонтированный. Но когда-то был тут другой, старый. Старше меня даже, поди. Но я его и сейчас люблю. Столько тут всего было, о! Я им поливаю платаны, иногда розы подстригаю. А то ведь занемогут. Моя жена завсегда эти платаны любила. Говорила, что они красивые. Как Юлечка наша научилась ходить – так она мне сказала с ней по воскресеньям на такси ездить к этим платанам. Чтобы она, значит, свежим воздухом дышала и йодом насыщалась. Вот я их и поливаю. Потому что они красивые. Даже зимой. Даже когда они такие голые, как скелеты стоят. Но платаны, они с душой.
– Вам, барышня, прикурить? – неожиданно спросил он. – Хотя у меня только спички. Но руки-то у меня чистые… – добавил он.
Она села. Стряхнула пальцами песчинки с лица и шеи. Отряхнула платье и сумку, на которой лежала. Потянулась к наполовину пустой бутылке вина, стоящей на песке, приложилась к горлышку. Потом вытерла тыльной стороной ладони рот и подняла руку с бутылкой кверху. На коленях подползла к ногам незнакомца. Старательно завязала шнурки, болтающиеся на обоих ботинках. Вытащила из сумки несколько влажных салфеток для снятия макияжа и одну из них побрызгала своими духами.
– Я промою вам рану, можно? – спросила она.
Очень аккуратно и деликатно протерла кожу, покрытую желтым гноем, на его ноге. Медленно развязала черный ремешок, осторожно приподняла повязку, подтянула ее и снова перевязала ремешком.
– Вы сдержанный и скромный человек, правда? – спросила она, поднимая голову.
Она заметила, что он прикрыл веками свои выпученные глаза, а кончиками пальцев она чувствовала, как он весь дрожит.
– Слишком туго? Вам больно? Или, может быть, духи щиплют? – спросила она.
Он не отвечал. Поднеся бутылку ко рту, с жадностью сделал несколько глотков. Она прижалась щекой к его ноге.
– А как вы думаете… тот, кто сдержанный и скромный – он лучше других? Ну или хотя бы добрый? Как вы думаете?
Она вытащила из сумки сигареты, прикурила сразу две, подняла руку с одной сигаретой вверх.
– Я, знаете ли, – говорила она, затягиваясь сигаретой, – кое-кого теряю. Того, кто считает, что он лучше других только потому, что живет в скромности и сдержанности. Потому что ничего миру о себе не рассказывает. И вот этим он меня вначале и покорил. А потом оказалось, что он не говорит ничего потому, что говорить-то и нечего. Потому что он ничего не достиг. По его мнению. Но меня-то это нисколько не смущает. И вдобавок он ошибается, понимаете, он же ошибается! Потому что мне совершенно неинтересны эти его «достижения», которые можно предъявить этому долбаному чертову миру. Потому что он и есть мой мир – и все эти остальные, они не в счет. И в моем мире его достижения самые что ни на есть значительные, значительнее не бывает! Только вот он этого не понимает… Можно при вас иногда чертыхаться? Потому что при нем вот – нельзя, а иногда ведь без этого никак, правда? Он думает, что я сквернословлю потому, что хочу быть похожей на тех, кто сквернословит. Он почему-то считает, что эти, с известными фамилиями, ругаются без конца, а я хочу походить на них. Быть такой, как они… – А вы? Как вас зовут – спросила она, поднимая голову.
– Я? Меня зовут Мариан Стефан Убогий. Но все называют меня просто Убожка. Даже милиционеры – то есть полицейские, конечно, – ответил он, возвращая бутылку.
– О черт! Так я могу тогда при вас ругаться как сапожник – раз у вас не фамилия, а кличка! – рассмеялась она в голос.
– А это вино кислое какое-то. Это, наверно, мода сейчас такая – пить кислое вино. Вот как найдешь у отеля бутылочку – так либо пустая, либо кислятина. А ведь водка на пляже – она как лекарство. А ругаться… ругаться – оно несимпатично. Но если вам, барышня, уж так надо – так вы уж не стесняйтесь. Ну а фамилия – просто фамилия. Я ее получил от отца и деда, – добавил он тихонько.
– Ну вот. Пожалуйста, простите меня. Это я так – от злости на него. Моя бабушка по второму мужу носила фамилию Убожка. Так что это я так – от злости только. Простите меня, пожалуйста, – она стиснула его руку. – И знаете, не нужно больше держать этот зонтик. Уже и дождь ведь кончился. С вашей стороны это так любезно!
– Но ветер-то сегодня с востока такой, что аж с ног сбивает. Так что подержу еще пока, утром всегда самый сильный бриз, – ответил он.
– А который час? – спросила она.
– Думаю, что пять точно есть. Вон уже свет в кухне зажгли, а они свет включают как раз около пяти, чтобы к завтраку все было готово.
Она вынула из сумки телефон. Несколько сообщений. И ни одного от него. И звонить он не звонил.
Все сообщения из редакции. А ведь даже ее мать знает, что после полуночи не надо ей писать. Потому что она либо спит, либо пишет, либо занимается любовью. Но этих, в редакции, это совершенно не волнует. Ей поэтому приходится каждые полгода менять номер телефона, в соответствии с корпоративной этикой уведомляя об этом директора. И всякий раз она себя чувствует потом словно пес, спущенный с цепи, но с вшитым за ухом чипом.