Граница за Берлином
Шрифт:
Он притопнул раз, другой, хлопнул в ладоши, широко развел руки и пошел по кругу вприсядку. Смотрел он прямо впереди себя и, казалось, не видел окружающих, смотрел мимо них или сквозь них.
Сидя на бочке, Таранчик ударял по ней задником ботинка, хлопал в ладоши и приговаривал:
— Хе-хе! Пляшет ведь, хлопцы! А как пляшет, вы только посмотрите! Когда б не я, не видать бы вам этой пляски.
Зайдя в дом, я наложил себе на место ушиба компресс и прилег на кушетку, стараясь задремать. Пришел Чумаков и сказал, что мальчик привел Орла. Мы спустились во двор. Ганс победно улыбался нам навстречу,
Когда после обработки и перевязки раны я завел Орла в стойло, то увидел там Карпова. Он сидел в углу на опрокинутом старом ведре, спрятав голову в ладони.
Привязав коня, я спросил у Карпова, что случилось. Вместо ответа он подал мне распечатанный конверт. В письме сообщалось о смерти его матери.
Я вышел из конюшни и позвал Таранчика. Он бойко рапортовал:
— Ефрейтор Таранчик прибыл по вашему приказанию!
— Вас предупреждали о том, чтобы вы прекратили такую раздачу писем?
— Так точно, товарищ лейтенант!
— А вы?..
— Никак нет…
— В следующий раз буду за это наказывать вплоть до ареста. А пока — один наряд вне очереди!
— Слушаюсь! — гаркнул в ответ Таранчик, словно ему объявили благодарность.
Тихие летние вечера солдаты, свободные от службы, проводили в саду, в беседке или просто на траве. Они рассказывали случаи из жизни на родине, из фронтовой жизни и о страшных годах, проведенных в концентрационных лагерях в Германии.
Яблони и черешни стояли неподвижно, как застывшие. Трава, измученная дневным зноем, теперь бойко расправила свои перья, распространяя приятный аромат.
Земельный лежал на спине, подложил руки под голову и молча слушал рассказ Фролова.
— А знаете, друзья, — говорил Фролов, — я когда был студентом, представлял себе гитлеровцев какими-то очень уж страшными… даже мне сейчас и не сказать, какими я их представлял. А вот теперь живу здесь, в самой Германии, и не вижу таких немцев, какие мне представлялись. Как это?
— А ты и не бачил настоящего немца-фашиста, — возразил Митя Колесник.
— Но мы же их видим каждый день десятками и сотнями. Ведь это те же немцы…
— Те, да не те, — не сдавался Митя. — Поглядел бы ты на них в сорок третьем, а еще лучше в сорок втором, узнал бы, что оно за немцы. Они б тебе показались еще и не такими, какими ты их представлял. Мне подвезло: я мало в лагере был. Приехал бауэр со своей фрау, забрал нас, вот таких хлопчиков, как я, троих. Сам он мало дома был: все куда-то ездил. А фрау его целыми днями нам подзатыльники отвешивала. Другой раз со счету собьешься, сколько за день получишь. Спать не давала и кормить забывала. Одних бураков, наверно, целую гору на тачке перевозили. Свиней накорми, у коров убери, воды наноси, бураки запарь, силосу привези — и все на себе. А лошадь стоит на конюшне, как та свинья ожирела. Ух, если бы та фрау мне сейчас попалась!
— А что б ты сделал? — спокойно спросил Фролов.
Митя смутился и покраснел. В самом деле, что бы он с ней сделал?
— Да ну ее к шуту! — нашелся Митя. — Мы и так у них перед концом всех свиней поразогнали и
Солдаты, не испытавшие немецкой неволи, начали разговор о трудной и опасной фронтовой жизни.
— Э-э, нет, хлопцы, — ожил Земельный, повернувшись на живот и опершись на локти, — то велики трудности, спору нет. Но на фронте у тебя есть оружие: ты всегда можешь мстить врагу за его зверства. А уж коли умирать придется, то и умереть там легче, бо знаешь, за что. Знаешь, что погиб за Родину. Так и родным напишут. А вот умирать в лагере куда трудней. Никто и не узнает, где ты сгинул. В лагере нет у тебя ни имени, ни звания человеческого — ОСТ на груди и номер четырехзначный, — так и по книгам числишься…
— А тоже — народ культурный. Они и лупцовку устраивали культурную. Над цементированной канавой перекинут мостиков штук пятьдесят, а возле каждого мостика — моторчик с плетками. Вот так утром вызовут номера, разложат по мостикам и моторы включают разом. К-культурно — и всех разом. А кровь по канаве бежит. Вот сволочи! Он тебя мордует, как хочет, а ты ему и в глаза плюнуть не можешь: пристрелит на месте, как собаку.
— Обидная смерть, — вздохнул Карпов.
— То так, — согласился Земельный, — но и жизнь там была не легче смерти.
— Тише! — крикнул Фролов.
Земельный умолк, не докончив рассказа. Все услышали из репродуктора задушевную трогательную песню. Пели ее хорошо знакомые нам голоса Бунчикова и Нечаева. Она сразу захватила солдатские сердца, натосковавшиеся по дому.
Давно мы дома не были, Цветет родная ель, Как будто в сказке-небыли За тридевять земель.— Эх, песня! — громко сказал Таранчик. Он стоял на посту у подъезда. Задрав голову, он смотрел на репродуктор, словно надеялся увидеть там исполнителей.
Где елки осыпаются, Где елочки стоят, Который год красавицы Гуляют без ребят.— Вот пе-есня! — снова не выдержал Таранчик.
— Замолчи ты, бревно: на посту стоишь, — шикнул на него Карпов через калитку сада.
Лети, мечта солдатская, Напомни обо мне! Лети, мечта солдатская, К девчине самой ласковой, Что помнит обо мне!Песня умолкла, а солдаты все еще лежали притихшие, завороженные.
Из репродуктора неслись мощные звуки новой песни. Но она не трогала солдатских сердец, а только мешала удерживать в памяти только что пропетую, полюбившуюся…
— Ну, Максим, рассказывай дальше, — прервал молчание Журавлев, обращаясь к Земельному.
Маленькая головка Журавлева, узкие плечи, настороженный взгляд чем-то напоминали суслика. Журавлев очень любил слушать рассказы бывалых солдат.
— Да что рассказывать, — отвечал Земельный, — после такой песни и говорить не хочется: за душу берет.