Граница за Берлином
Шрифт:
— Ну, песня песней, а о лагерной жизни интересно и нам знать.
— Обидная эта жизнь для человека, хлопцы. Измывается над тобой гад, в тебе все кипит, а поделать ничего не можешь… Не забуду до смерти и внукам рассказывать буду, если заимею их, что такое фашизм.
Как-то под осень сорок четвертого года стали мы примечать, что дела на фронте у них стали плохи, они и вовсе ожесточились. И вот вызвали нас — десятка два номеров, выстроили. Эсэсовский унтер так и приплясывает перед нами, как зверь в ярости. Плетку каждому под нос сует. «Что, — говорит, — русские свиньи, по Москве соскучились? Я вам сейчас покажу Москву — долго
Ох, хлопцы, знали б вы, как впивается в тощую кожу цемент! Так и рвет, как рашпилем, аж в мозгах отдается, а кровь от холодной воды стынет… Я после того месяца два не мог сидеть. Штаны в том месте все время промокали и засыхали так, что аж ломались… Вот на такого бы гада тебе посмотреть, Фролов, ты бы узнал и то, чего никогда не снилось…
Этот страшный рассказ взбудоражил солдат. Они начали спорить. Одни доказывали, что лучше смерть, чем такое унижение; другие утверждали, что безрассудная смерть никому не нужна, если этой смертью ничего не достигается, что это только на руку фашистам, что Земельный тогда не дожил бы до Дня победы и не был бы с нами.
Не знаю, чем кончился спор, так как меня окликнул Таранчик, сообщив, что с линии привели задержанного. Когда я вышел из сада, Соловьев, конвоируя задержанного, подходил к подъезду дома.
Меня поразило сходство задержанного с тем человеком, который стрелял в меня несколько часов назад. Те же кривые ноги, тяжелый торс и бычий взгляд. Несомненно, это был Густав Карц. Он был без головного убора, жесткие темные волосы торчали в разные стороны. Увидев меня, он впился недоумевающим, несколько испуганным взглядом и замедлил шаг, так что Соловьев, зазевавшись, почти наткнулся на него.
Поравнявшись с Таранчиком, пленник ударом расшиб ему лицо и, резким движением опрокинув маленького Соловьева, пустился наутек. Таранчик, быстро придя в себя, вскинул автомат, но я успел остановить его. Они с Соловьевым бросились в погоню. Я тоже пытался бежать, но после первых же шагов убедился, что не в состоянии этого сделать.
Густав Карц, выскочив со двора, свернул в поле и бежал к линии. Таранчик отмеривал саженные шаги во всю длину своих ног, но расстояние между ним и Карцем сокращалось медленно. Соловьев отстал. Беглец оглядывался на погоню через правое плечо, поэтому не видел, что сзади несколько слева бежали солдаты, перескочившие через задний забор сада. Кто-то из них крикнул, и это ускорило развязку.
Карц, оглянувшись налево, повернулся к бегущим и направил пистолет в сторону безоружной погони, впереди которой бежал Земельный. Раздался выстрел, но никто не убавил шага. Карц судорожно рвал кожух пистолета, — выстрела не получалось. Тяжелый парабеллум полетел навстречу подбегающему Таранчику. Тот успел закрыться автоматом и со всей яростью бросился на Карца. Подоспевший Земельный заломил руку бандита и посадил его на землю.
Все это
— Ишь, осел, еще после войны покушается на единственную жизнь ефрейтора Таранчика, — сказал он, подходя ко мне с задержанным. Кровь на ссадине смешалась с грязью, но Таранчик победно улыбался.
— Какой же это осел? Это — матерый волк, — возразил я. — Соловьев, почему перебежчик не был разоружен сразу при задержании?
— Так мы и не подумали… Он даже не пытался бежать или сопротивляться. Такой робкий был…
Соловьев, конечно, понимал свою ошибку, но служба на линии была для нас новым делом, а ошибки во всяком новом деле неизбежны. Бдительность солдат особенно усыплялась тем, что абсолютное большинство задержанных не только не имело оружия, но даже перочинных ножей или лезвий для безопасной бритвы. Это были мирные люди. Такой случай был первым и многому нас научил.
Когда Густава Карца привели в комнату, он тяжело опустился на стул и, не дожидаясь вопросов, заявил:
— Можете расстреливать сразу: я отказываюсь отвечать на ваши вопросы.
Но это не был мужественный вызов. Карц походил на побитого пса, который рычит от страха. Карц хорошо помнил законы военного времени, знал, чем платили гитлеровцы советским людям за малейшее непослушание.
— Откуда вы взяли, что вас собираются расстреливать?
— Такова воля победителя.
— Здесь порядки совсем не те, что были у вас в фашистской армии. Ни расстреливать, ни даже допрашивать я вас не собираюсь. Мне только непонятно, куда вы девали патроны.
— Какие патроны? — удивился Карц.
— Пистолетные.
Он недоуменно передернул плечами, вывернув нижнюю губу.
— Вы не понимаете вопроса? Хорошо, я задам его иначе, понятнее. Один патрон из вашего пистолета израсходован только что на солдата, другой — на меня, третий — на вашего собственного сына и на вашу любовницу. Так?
Лицо Густава прояснилось. Он согласился со мной.
— Там, кажется, на двоих хватило одного патрона?
— Да.
— Где же остальные патроны из обоймы?
— А их и не было, господин лейтенант, — оживился Карц. В его глазах мелькнула какая-то надежда. — Этот пистолет давно у меня валялся, и в нем было только три патрона.
Этому нельзя было поверить: не из-за трех патронов хранил он оружие, подвергая себя опасности, ибо был строжайший приказ о сдаче всех видов оружия. Однако я согласился с ним, чтобы продолжить разговор.
— А почему вы избрали именно этот участок для перехода через линию? В районе Грюневальда ближе и удобнее: лес, а здесь открытое место.
— Я считал, что погоня будет именно в том направлении. — Карц несколько успокоился и, навалившись на спинку стула, повеселевшим голосом продолжал: — Не мог же я думать, что судьба сведет меня с вами в один день два раза! О, если бы знал, что встречусь с вами сегодня еще раз, то обошел бы это место за сто километров.
— Ну, а если бы я не знал вас?
— Тогда я мог бы сойти за самого обычного немца, какие переходят линию десятками.
Расчет бандита был прост и верен.
Отчего же Густав Карц успокоился, когда речь зашла о самом тяжелом его преступлении: убийстве двух человек? Было видно, что он особенно тщательно скрывает количество патронов. За этим, должно быть, скрывалось другое преступление.