Граница. Таежный роман. Солдаты
Шрифт:
Так много лет живет ее мать. Не смея сказать лишнего слова, вынужденная соглашаться с тем, с чем не согласна. Во имя чего? Марина никогда об этом не задумывалась. Отца было за что любить, и сама Марина любила его отчаянно, пока вдруг не поняла, что ему мало одной лишь любви, что ему нужно постоянно чувствовать свое превосходство, свою исключительную необходимость. И любое несогласие или неповиновение воспринималось им как предательство интересов семьи.
Неужели мать так любила его, что готова была целиком раствориться только в его проблемах, стать его тенью, бледной копией? Она была красивой женщиной, веселой и домовитой и немного бесшабашной. Могла на отложенные на черный день деньги накупить дорогих конфет — какой-нибудь
Но такие неожиданности с годами случались все реже. Мать стала бережливой, если не сказать — скуповатой, она поблекла и располнела, и просторный ситцевый халат долго зиял прорехой под мышкой, прежде чем мать бралась за иголку. Она больше не смеялась без причины. Она по-прежнему много готовила и сытно кормила, но это были дежурные скучные блюда.
И она больше никогда не предлагала собраться за общим столом. Ели порознь, в разное время — она безропотно разогревала, подавала, убирала посуду.
Ожила мать только однажды — когда Марина сказала, что собирается замуж. Не за Никиту, за своего однокурсника Юру, высокого, полноватого, в очках. Отец его не любил, презрительно называл «профессором», но против Марининого замужества возражать не стал. Марина только теперь начинала понимать, что ему попросту было наплевать — он не видел в Юре конкурента, способного разрушить его непререкаемый авторитет.
Что он дал матери? Дом, ощущение надежности — очень важное для женщины. А что потребовал взамен? Ничего особенного — просто отказаться от собственного «я». Нет, он не требовал прямо, стуча кулаком по столу и покрикивая. Но, наткнувшись на непонимание или возражение, не добившись того, чего хотел, он замыкался, мрачнел, подолгу, до ночи, просиживал в своей сараюшке, которую выстроил в глубине двора, утром уходил на работу, возвращаясь, снова шел в сарай — и так день за днем, неделя, две, месяц. В доме как будто все время собиралась гроза — было душно, темно, раскалывалась голова и звенело в ушах.
И мать не выдерживала: начинала лебезить, просительно заглядывать в глаза — и тогда он медленно оттаивал, и тучи рассеивались, и гроза проходила стороной.
А что дал Марине Никита? Дом? У них нет своего дома, у них казенная квартира. Ощущение надежности? Да, конечно. Рядом с ним Марина чувствовала себя владелицей прекрасного замка с высокими стрельчатыми окнами, витражные стекла которых пропускали теплый красочный свет. Можно было выйти на затейливый балкончик, а можно — в сад, благоухающий розами… Как она пропустила момент, когда вокруг замка появился глубокий ров, наполненный стоячей водой? Когда заложили высокие окна, оставив лишь узкие бойницы, укрепили стены и сломали балкон? Когда замок превратился в темницу?
Никита не ограничивал ее свободу, он просто все время напоминал, что она не хозяйка этого замка, она — его часть, и если Никита захочет, он будет перестраивать это здание так, как ему удобно.
Когда-то он дал ей почти самое главное — возможность почувствовать себя женщиной. Теперь отнимал самое главное — возможность чувствовать себя человеком. Человеком, который имеет право на ошибки, на выбор, на сомнения и убеждения.
Марина открыла глаза и огляделась. Здесь, в этой комнате, она проведет еще несколько лет. Потом, быть может, они переедут — в другой дом, в другой городок. Но все останется по-прежнему.
Что ж, она готова. Единственное, что она еще должна успеть сделать, — сказать Ивану правду. Пока не поздно, пока Марина — еще прежняя Марина, а не та, какой он увидит ее через девяносто два дня.
Марина вышла из дома и направилась в сторону казармы. Сперва она шла медленно, потом побежала — почти той же дорогой.
Кто-то негромко произнес ее имя. Вздрогнув испуганно, она остановилась. Голос был незнакомым, глухим. Конечно, воинская часть воинской частью, но мало ли что придет в голову вчерашним курсантам после вечера с вином «Тырново»?
Из темноты, отлепившись от ствола пихты, вышел Жгут. Он был пьян и явно расстроен, причем расстроен больше, чем пьян.
— Марин, подожди… Не ходи туда. — Он потоптался на месте, собираясь с духом. — Иван уехал.
— Как — уехал?! — потрясенно спросила Марина. — Когда?
— Полчаса назад, — соврал Жгут.
Марина повернулась и побрела обратно. Жгут догнал ее, схватил за плечи, и она ткнулась лицом в его плечо, оцарапав лоб о звездочки на погонах.
Лейтенант Столбов затянул вещмешок. Все, собрался. Только бритву завтра туда кинет — и вперед, на Береговую. На три месяца. Да хоть на три года! Ему теперь все равно. Он сожмет сердце в кулак, стиснет зубы и скомандует своим мыслям: «Р-разойтись!»
Ребра уже не так ныли, но разбитая губа продолжала саднить, а под левым глазом разливался, багровея, приличный синяк. Самый подходящий вид для Береговой.
Иван бросил вещмешок на койку и вышел на улицу. Городок еще не спал — где-то слышался смех, но далекий, тихий, играла музыка. Длинный, суматошный праздничный день догорал, будто свеча на именинном пироге. Иван достал папиросы, чиркнул спичкой — она вспыхнула и тут же погасла. Он чиркнул снова и, пряча огонек в ладони, прикурил. Затягиваться было больно. Бросив папиросу, он затоптал ее и сел на траву.
Легко сказать — сожму сердце в кулак, скомандую «смирно». Поди сожми — оно колотится еще сильнее, протестуя.
Иван полез за пазуху и вытащил тонкую ученическую тетрадь. Прошелестел страницами, оторвал заднюю часть обложки, одну сторону которой занимала торжественная клятва пионера, а другую покрывал его собственный угловатый почерк.
Как праздник в детстве, именины, Встречаю я глаза твои. О боже, дай мне только силы Желать и ждать твоей любви. Лишь мимолетный взмах руки — одно движенье — Не твой, но ты передо мной. Всю жизнь я следовал бы тенью, Как робкий паж, покорно за тобой. Прости, обидел если вдруг. Себя заранее корю. Пожалуйста, пойми меня: Люблю тебя, люблю, люблю.Прости, Марина. Столбов сложил вчетверо оторванную обложку и сунул ее в карман. Достал спички и поджег тетрадь — она горела долго, обугливаясь с одного края, и в этом синеватом пламени исчезали, корчась, неровные строчки его признаний.
Тетрадь догорела, посыпались в траву хрупкие серые хлопья. Иван встал и растер их подошвой сапога в прах.
Мария Васильевна Борзова налила в чашку заварки, добавила кипятку и, открыв сахарницу, насыпала две ложечки.
— Третью клади, — сказал Степан Ильич. Он сидел за столом в пижаме и просматривал «Правду», развернув газету на всю ширину.