Грасский дневник. Книга о Бунине и русской эмиграции
Шрифт:
С порога сада мы еще минуту смотрели, остановившись, на прекрасную светлую пустыню ночи…
26 декабря
Днем ходили с В.Н. гулять по дороге в Сан-Валлие. Когда возвращались, позади все небо было в красном огне, а перед нами уже катился в мутно-сиреневом небе зеленый круглый месяц. Говорили о писателях, о молодых писателях, главным образом о Рощине, о Зурове. Сегодня пришла книга последнего «Отчина». Он писал ее по обещанию, работал в монастыре. Очевидно, сам делал зарисовки титлов, концовок. От книги впечатление опять-таки талантливости. Немного цветисто, но
28 декабря
Зашла перед обедом в кабинет. И.А. лежит и читает статью Полнера о дневниках С.А. Толстой. Прочел мне кое-какие выписки (о ревности С.А., о том, что она ревновала ко всему: к книгам, к народу, к прошлому, к будущему, к московским дамам, к той женщине, которую Толстой когда-то еще непременно должен был встретить), потом отложил книгу и стал восхищаться:
– Нет, это отлично! Надо непременно воспользоваться этим как литературным материалом… «К народу, к прошлому, к будущему…» Замечательно! И как хорошо сказано, что она была «промокаема для всяких неприятностей!»
А немного погодя:
– И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь как она есть – всего насовано. Нет ничего лучше дневников – все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано. Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов… Жизнь – это вот когда какая-то там муть за Арбатом, вечереет, галки уже по крестам расселись, шуба тяжелая, калоши… Да что! Вот так бы и написать…
Потом о «Дыме», который читал по-французски:
– Нет, что-то плохо. Фамилии ненатуральные. Вот г-жа Суханчикова – к чему он заранее над ней издевается? Это как у Фонвизина: Правдин, Стародум, Милон… Поручик Стебельков какой-то!..
29 декабря
Письмо от Демидова. Он был болен, и оттого материалом распоряжались без него. Мой рассказ пойдет в Новый год. Что касается Башкирцевой, тут дело осложнилось. Ее прочел Милюков и, прочтя, задумался.
– Полное развенчание Башкирцевой, – сказал он. – В таком виде трудно пропустить.
И затем прочел вслух семь заключительных строк.
– Конец резок особенно потому, что во всем очерке почти не затронуты положительные стороны Башкирцевой и прежде всего ее художественный несомненный талант. Эта резкость встречается несколько раз в тексте. Сейчас едва ли такое развенчание своевременно: да едва ли оно и справедливо…
Читал это письмо мне И.А., конечно, раньше распечатавший и прочитавший его. Он был рассержен и все время бранил Милюкова за тупость.
– Ведь слава Башкирцевой зиждется вовсе не на таланте художницы! – говорил он. – Ее прославляют за дневник и высокие устремления… А какие это устремления, вы им показали…
Однако он посоветовал ответить немедленно и предложить смягчить.
1929
6 января
Наш сочельник. Ночь провела дурно, снилось
И.А. пришел с сообщением, что умер Великий князь Николай Николаевич и что завтра надо ехать в Антиб на панихиду.
12 января
Сквозь сон все видела отрывки «Жизни Арсеньева» и все хотела сказать, что то место, где Арсеньев сидит у окна и пишет стихи на учебнике, – нечто особенное, тонкое, очаровательное. Потом проснулась и, лежа в постели, не решаясь, по обыкновению, встать от холода в комнате и сознания общего неуюта, додумывала то, что вчера говорила И.А. и что он просил записать.
Мы говорили о рецензиях на «Жизнь Арсеньева» и, в частности, о рецензии Вейдле, написавшего, что это произведение есть какой-то восторженный гимн жизни, красоте мира, самому себе, и сравнившего его с Одой. Это очень правильно. И вот тут-то мне пришла в голову мысль, поразившая меня.
Сейчас, когда все вокруг стонут о душевном оскудении эмиграции, и не без оснований – горе, невзгоды, ряд смертей, все это оказало на нас действие, – в то время как прочие писатели пишут или нечто жалобно-кислое, или экклезиастическое, или просто похоронное, как почти все поэты; среди нужды, лишений, одиночества, лишенный родины и всего, что с ней связано, «фанатик» или, как его назвали большевики, «Великий инквизитор» Бунин вдохновенно славит Творца, небо и землю, породивших его и давших ему видеть гораздо больше несчастий, унижений и горя, чем упоений и радостей. И еще когда? Во время для себя тяжелое, не только в общем, но и в личном, отдельном смысле… Да это настоящее чудо, и никто этого чуда не видит, не понимает! Каким же, значит, великим даром душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья одарил его Господь!..
Я с жаром высказала ему все это. У него были на глазах слезы.
13 января
Напечатана моя «Башкирцева».
Новогодний, бесконечно печальный вечер. И.А. раздражителен, мрачен, все его сердит – значит, опять прежнее недомогание, которое вот уже месяц, как вернулось к нему, после двухлетнего перерыва. Не помогли ни курица, ни шампанское. Все кажется ему неприятным, безвыходным, сложным.
Жаль его ужасно и трудно иногда сдерживаться – характер у него от этого резко меняется, и это так странно и дико мне, знавшей его таким добрым, сияющим, неутомимым…
Кроме того, он до сих пор под впечатлением зрелища Вел. князя в гробу.
14 января
Получила письмо от Зурова. Он пишет сдержанно, начинает словами: «Многоуважаемая Галина Николаевна! Я очень хорошо помню Вас, стихи Галины Кузнецовой и Свободарню – большую тюрьму с маленькими кельями…»
Он прочел статью Рощина о вилле Бельведер и представил себе все в преувеличенно-экзотическом, идеальном виде, как там рощинским «бойким» пером описано.
«Сегодня читал статью Ник. Рощина и видел всех вас. Очень хорошая там пальма, а если закрыть глаза, то можно представить и море. А о вашем море, солнце и ветре хорошо мечтать в розовые морозные дни…»