Гравилет «Цесаревич»
Шрифт:
— Так у нас сегодня что — праздник? — спросил я.
— Еще бы не праздник. Повелитель домой заглянул на часок.
— А где же Поля?
— В деревне, у твоих.
Сердце у меня опять упало, я подумал, что она специально, в предвидении домашних разборок, удалила дочь. Потом сообразил, что Поля в августе всегда гостит в поместье, и мимолетно позавидовал ей. Раздольные подмосковные равнины с таинственно клубящимися по горизонтам лесами, сад, обвисающие от румяных плодов ветви яблонь, запахи сена и луга. Покой. В детстве я
— Ну что же, Лизка, — сказал я, — предадимся греху чревоугодия?
— Народ грешить готов! — отрапортовала она и непроизвольно, сама, видимо, не заметив, что сделала, козырнула двумя пальцами, по-польски.
2
Я лег, а она не приходила долго. Я думал, она принимает ванну, но когда она вошла наконец, стало ясно, что она просто бродила по дому или просто сидела где-нибудь, в детской, например, и думала о своем. О девичьем. Камушки, впрочем, уже сняла и переоделась.
Мне так и не довелось узнать, действительно ли этот ее тугой блестящий черный кокон снимается одним движением.
Она виновато поглядела на меня и погасила свет.
— Зачем? — тихо спросил я.
— Стесняюсь, — так же тихо ответила она из темноты. — Я лягу, и ты, если захочешь, включишь, хорошо?
— Хорошо, маленькая.
Коротко и мягко прошуршал, упав на ковер, халат. Я услышал, как она откинула свое одеяло, почувствовал, как она легла — поодаль от меня, на краешке, напряженная и испуганная, словно и впрямь снова стала девочкой, пока меня не было. По-моему, она даже дрожала.
— Что с тобою? — подождав, спросил я. Она ответила тихонько:
— Не знаю…
— По моему, ты совсем замерзла, Лизанька. Давай я тебя немножко согрею, хочешь?
— Хочу, — пролепетала она. И когда я приподнялся на локте, добавила: — Очень хочу. Согрей меня, пожалуйста.
Мимоходом я дернул за шнурок торшера. Теплое розовое свечение пропитало спальню, я увидел, что Лиза, укрывшись до подбородка, смотрит на меня громадными перепуганными глазами. Я поднырнул под одеяло к ней, и она опустила веки, и я стал согревать ее.
Едва ощутимо, умоляюще оглаживал и оцеловывал плечи, шею, грудь, бедра, трогательный треугольничек светлой шерстки, нежно и едва уловимо пахнущий девушкой — она ничему не мешала и ни на что не отзывалась. Но вот судорожно сжатый кулачок оттаял, вот она задышала чаще, вот отогрелись и расцвели соски, ожили плотно сомкнутые ноги, она согнула одну в колене и увела в сторону, раскрываясь — тогда я обнял ее бедра, мягко придвигая их к себе, поднося и наклоняя благоговейно, будто наполненную эликсиром бессмертия чашу, и она облегченно вздохнула, когда я скользнул в ее податливое сердцевинное тепло.
И снова я нежил ее осторожно, поверхностно, едва-едва, продолжая поклевывать шею, плечи и губы детскими поцелуями — но она уже начала отвечать: с чуть равнодушной, сестринской ласковостью положила мне на спину ладонь, потом поймала мои губы своими, потом немного подвинулась, чтобы мне было удобнее — а когда она в первый раз застонала и в первый раз ударила бедрами мне навстречу, я сорвался с цепи.
Скомкал ее грудь рукою — вскрикнула, перекатился на нее — снова вскрикнула, радостно распахиваясь настежь, яростно гнул и катал ее, совсем послушную и счастливую от того, что ей по прежнему сладко быть послушной, и кажется, даже рычала: «На меня! Ну на же! Вот, бери!», а когда я взорвался наконец, с немыслимой силой обняла меня, будто желая впечатать в себя навеки, расплющить свою нежную плоть моею — и с мукой, мольбой и надеждой закричала, словно чайка, догоняющая корабль:
— Мой! Мой! Мой!!
Наверное, минуты две я был выброшенной на песок медузой. Потом открыл глаза. По ее щекам катились слезы.
— Лиза…
— Молчи. Просто полежи на мне и помолчи, — она всхлипнула. — Господи, Саша, как с тобой хорошо…
Некоторое время я не шевелился, лишь руку оставив на ней.
Но она, кажется, уже успокаивалась. Глаза просохли. Уже не стесняясь, села, обхватив колени руками, уложила на них подбородок — мне были видны лишь лоб и сверкающие глаза. Она смотрела на меня неотрывно. Наверное, так смотрят на иконы.
— Я люблю тебя, — сказала она. — Я тебя обожаю, я жить без тебя не могу. Я так люблю тебя кормить, тебя смешить, с тобой разговаривать… Так люблю с тобой вместе ходить куда-нибудь, все равно куда. Так люблю… — она запнулась, подыскивая слово, и выбрала самое, наверное, грубое и животное из тех, что могла произнести, наверное, она хотела подчеркнуть, что становится зверушкой и не стыдится этого, напротив, восхищается — давать тебе, — и тут глаза у нее вновь стали влажными. — Я просто не знаю, что делать.
Я молчал.
— У нее будет ребенок, Саша.
Я заморгал. Вазомоторика будь она неладна, беда с нею у всех на свете цынов. Ошеломленно приподнялся на руке, а потом спросил, как дурак:
— От меня?
Секунду она еще смотрела, не меняясь в лице, а потом зашлась от смеха. И плакала, и хохотала, и не сразу смогла произнести:
— Саша… родненький… ну уж это ты спрашивай не у меня!
Я тоже сел. Теперь уже я начал стесняться, забаррикадировался одеялом. Мир вертелся зыбкой каруселью.
— Это она тебе сказала?
— Да.
— Когда?
— Сразу. Когда я догнала ее в первый день.
Я попытался собраться с мыслями. Долго. Но безуспешно.
— Как же ты там терпела…
— Потому что люблю тебя.
— Господи, горшок выносила…
Она упрямо встряхнула головой.
— Потому что люблю тебя.
— Почему же ты мне сразу не сказала?
— Потому что — люблю тебя!
Я провел ладонью по лицу. Словно хотел стереть залепившую глаза паутину. Но не смог.
— Ты нас не оставишь?