Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Шрифт:
— Простите, в последнее время я… не в своей тарелке. Вы же, сдается, уже составили себе мнение обо всем и обо мне тоже. Ведь я многое принимаю: национализация — да! Ограничить доходы фабрикантов — да, я ведь никакой не капиталист, я верил во все, я думал — социализм… Но дело зашло слишком далеко, национализируют уже все подряд, вокруг себя я вижу вредную практику… Я все представлял себе иначе, Бартош, и, клянусь, честно относился к социализму, я хотел работать, отдать все, на что способен, — но теперь не могу! Нынешний февраль меня излечил… не могу! Знаете, каково человеку, у которого крадут целые годы жизни, ввергают в рабство, бросают бомбы на голову… Я не визжал от страха — но только потому, что стыдно было…
— Бомбы
— Вы правы, но теперь я узнал цену свободе. Оставим это, а то еще начнем спорить о том, что она такое, и не договоримся: проблема сложная да и понятие философское; но все было — одни слова! А я могу представить вам факты, тысячи фактов, с которыми я не согласен!
— Например?
Брих поколебался, но не смутился. С горьким упреком сказал:
— Например, кладовщика делают заместителем заведующего важным отделом. Почему? Есть ли у него способности подняться выше должности кладовщика? Нет! Образование? Да по всему учреждению ходят анекдоты о том, как он работает! Вы, видимо, их не слышали — еще бы!
Бартош несколько смешался: Брих действительно попал в точку, приведя в пример Саску. Саска — карьерист, втершийся в партию. Против этого хвастуна, набитого демагогическими фразами, Бартош долго боролся и в парткоме, и в профкоме, но честолюбивый кладовщик все-таки добился своего. Сколько раз еще придется схлестываться с такими, которые дискредитируют партию! И Бартош внимательно слушал, о чем говорит Брих. А тот продолжал:
— По-вашему, Бартош, это мелочь. А я имею в виду не один этот случай, не только этого честолюбивого типа, я вижу в этом систему! Систему несвободы! Абсолютизм! У меня были некоторые возражения против теории, но я был за социализм! А это что — тоже социализм? Вы хотите, чтобы я перешел на ответственную работу. Давайте рассуждать вместе: в отделе экспорта сидит теперь молодой, неопытный Секвенс. Да, он образован, он член партии — и все-таки не дорос еще до такой должности. В отделе развал, беспорядок, я — то знаю…
— Вот и помогите ему, черт возьми, что вам мешает?
— Помочь? — с сомнением усмехнулся Брих. — Надолго ли? Пока какой-нибудь кладовщик задумает меня вытеснить? Нет. Нет у меня партийного билета, образование мое скромное, а ведь и у меня было желание работать! Теперь я от этого излечился. Интеллигент, да еще беспартийный, нынче не в почете, так мне кажется…
Бартош хмуро закурил; помолчав, покачал головой.
— И все же вы ошибаетесь, доктор. Да, признаю, и сегодня еще случаются ошибки. Я мог бы назвать вам куда больше примеров — но ведь это все хлам! Что вы мне доказали? Аргументируете мелкими просчетами, а я вам назову другие, решающие факты — главные! На Западе начинают вооружаться, вы должны это знать! Готовят крестовый поход против социализма. И нет иного пути: с ними или против них, доктор! — Он сцепил руки, лежавшие на столе, и не спускал с Бриха внимательного взгляда. — А против нас, доктор, никаких новых доводов вы не придумали. Тут только — так или так. Уже многие интеллигенты вроде вас высказывались за социализм. А теперь упали духом: не осуществились их наивные иллюзии. Они полагают, то, что наступает, должно приспособиться к их вкусам. И фрондируют. А зря. Им самим следует понять необходимость, логику происходящего… понять, что такое подлинная свобода.
Брих упрямо мотнул головой:
— Нет, вы не можете доказать мне, что у нас теперь свобода! Там, где диктатура, свободы быть не может. И я не верю, что долго просуществует то, что построено на угнетении одной части общества в пользу другой. Без демократии, без разума… Не верю, потому и отвергаю… Я — не Мизина!
— Но так всегда было и будет, пока существуют классы, доктор! Теперь скулит всякий фабрикант, у которого национализировали предприятие, всякий реакционер; слово «свобода»
— Доводилось, и совсем недавно. Только не понимаю, что тут общего с вашими…
— А оно есть: я хочу сказать, новорожденные обычно некрасивы. Они выбрались на свет через кровь и слизь, у них смятое, вспухшее лицо, и лишь тот, кто знает, какими они будут после, видит, как они прекрасны! Вы стоите сейчас у колыбели новорожденного — а ставите условия. Хотите, чтоб дитя уже умело ходить. Хотите гражданских свобод, а забыли спросить: заслужил ли я их? Вообще — гражданин ли я этого государства? Этой эпохи?
— Вам что, документы предъявить? — съязвил Брих.
— Ах, не то — вы меня не поняли, — Бартош провел по лицу ладонями. — Свобода, доктор, не камень, с неба не падает…
— Я знаю одно: она — ценность, за которую веками боролись лучшие люди!
— И не завоевали ее. Да и не могли. Настоящая-то, абсолютная — впереди. Свобода… Важно — для кого, кто ее кому дает, кто у кого отнимает! Если вы имеете в виду то, что под словом «свобода» понимают либералы, то это только позолота. Именно из их лозунгов капитализм состряпал свою свободу. Такая же царит и в джунглях! Вот вы теперь в смятении, пережевываете допотопные понятия, а в результате что? Нейтралитет, бегство от общества. Внутренняя эмиграция. Вы связаны по рукам и ногам. На необитаемом острове, непонимающий и ослепленный, вы не можете быть свободным. Это исключено.
Бартош перевел дыхание — ему показалось, что собеседник слушает его одним ухом, уставился в окно на крыши противоположных домов, курит, кривит лицо. И Бартош с огорчением подумал, что говорит впустую, что слова его вялы, понятия нечетки. И все же он добавил:
— До войны я два года ходил без работы. Республика Масарика кичилась демократизмом, слово «свобода» наперебой склоняло большинство политических партий. А я не чувствовал никакой свободы. Она тяготила меня! Человек был отдан на произвол бедствиям и невежеству. Демагоги! Потом случилось так, что я обрел подлинную свободу…
— Мне даже нет нужды спрашивать, когда именно, — буркнул Брих, швыряя на стол ножик для разрезания бумаг, которым нервно поигрывал все это время, встал и застегнул пиджак, собираясь уходить.
— И не спрашивайте! Я долго блуждал. Казалось бы, так просто: понять — и действовать. Познать истину и встать на ее сторону. А меня тогда опять вышвырнули с работы, сколько унижений я перенес от так называемых демократов, которые даже не колебались стрелять в рабочих… Зато я стал свободен. Я уже не был одинок, бездеятелен, слеп, лишний…
В этот момент из коридора в канцелярию вошел Мизина, прервав этот нескончаемый диспут. Удивленно поморгал, застав сослуживцев, которые так и сидели на своих местах, и вопросительно глянул на Бриха. Но не сказал ничего.
Час назад его вызвал к себе директор Слама и коротко попросил впредь до окончательного решения взять на себя руководство отделом вместо умершего Казды.
— Знаю, товарищ, — извиняющимся тоном проговорил директор, положив в знак утешения свою широкую лапу ему на плечо. — Вы были друзьями, и, может быть, неуместно заводить речь об этом сегодня, но нельзя же оставлять без руководства столь важный отдел. Ты, конечно, понимаешь это.