Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле
Шрифт:
— Я не спрашиваю вас, кто вы, — сказал незнакомец. — Если вы тот, кто я думаю, бегите! Вас выдали!
Ловушка? Может быть, неизвестный прислан, чтобы выманить его из убежища? А если он говорит правду? Церковь сразу представилась ему западней. Человек, предупредивший его об опасности, вышел вместе с ним и, прежде чем они расстались, сказал:
— Благословите меня, отец святой!
Значит, вид Кампанеллы не обманул его. И хотя признаться в том, что он переодетый монах, было смертельно опасно, Кампанелла благословил незнакомца. Ему не было суждено его больше увидеть.
За несколько следующих дней, когда он, затравленный, бродил по округе, не решаясь войти ни в один дом, был еще один светлый час. От погонщика мулов, с которым он заговорил на дороге, он узнал, что, хотя всюду
От напряжения, от ночевок под открытым небом Кампанелла совсем расхворался. Старая лихорадка мучила его. Надо хоть несколько ночей провести под кровлей. Он был счастлив, когда нашел дом, хозяин которого согласился дать ему приют. Здесь его и схватили солдаты из испанского конного отряда.
Глава XLIV
Кампанелла проснулся, задыхаясь от ужаса. Приснилось, что ему отрубили руки и они с тяжелым стуком упали на каменный пол застенка. Он открыл глаза и сразу все вспомнил. Со вчерашнего дня он — пленник. Его везут в тюрьму. Руки, туго связанные толстыми веревками, онемели. Он осторожно попробовал пошевелить пальцами и подвигать кистями. Одеревеневшие руки не слушались его. Отвратительное ощущение, памятное по прежним арестам. Он с трудом поднял связанные руки над головой, так что хрустнуло в лопатках, и начал трясти ими. Едва он почувствовал первое покалывание крови, пришедшей в движение, как конвойный прикрикнул на него и сильно толкнул в бок древком пики. И этот окрик для острастки и этот удар тоже знакомы. Ему еще и не то предстоит.
Светало. Накануне вечером отряд стражников, конвоировавший Кампанеллу, едва начало темнеть, остановился на привал. Боялись, что ночью на дороге пленника могут отбить. Начальник отряда и часть конвойных расположились в харчевне постоялого двора, выгнав оттуда прочих посетителей, у которых и без того при виде испанских солдат кусок в горле остановился. Остальные сменялись в карауле. Пленному вынесли ломоть хлеба и миску варева — пусть управляется со связанными руками как хочет. Харчевник, пожалев арестанта, выслал ему кружку вина с мальчишкой-поваренком. Солдаты, злые оттого, что им нужно сторожить на улице арестанта, в то время как другие сидят за столом, пьют и поют, кружку отняли, вино выплеснули, мальчишку прогнали в тычки, а хозяина обругали. Им зачтется и пинок, который ни за что ни про что достался ребенку, и смех, с которым они выгнали крестьян из харчевни, и его распухшие, стертые до крови руки. Зачтется. Непременно зачтется. Но когда? Доживет ли он до этого? На это мало надежды. Даже если турки решатся на высадку.
Кампанелла сидел на земле, прислонившись к стволу старого платана, выбрав позу, при которой не так ныло избитое тело, не так болели руки и ноги. Он заставил себя съесть немного хлеба и, наклонившись к земле, отхлебнуть из миски глоток варева. Они заставляют его лакать, как пса. И это им зачтется. Для того, что предстоит ему сегодня, едва отряд снова двинется в путь, нужны силы. Это только начало… От утреннего тумана, надвинувшегося с гор, было холодно. Кампанелла зябнул, лицо его, искусанное москитами, горело. Неожиданно пленник, удивив стражника, усмехнулся. Подумал вдруг, что за день до того, как его схватили, ему исполнился тридцать один год. Не оказался бы он последним..
Отряд начал собираться в путь. Солдаты без шляп и колетов, в рубахах с закатанными рукавами высыпали во двор, умывались из водопойной колоды, в которую слуга харчевника натаскал воды, причесывались, закручивали и фабрили усы, поили лошадей, задавали им овса, седлали и вьючили их, перекрикивались и перебранивались. Многое в их языке было понятно. Кампанелла улавливал обрывки их разговора, даже понимал их шутки. Кто-то жаловался, что вчера перепил, голова трещит, над другим подтрунивали, что ему пришлось расстаться со вдовушкой, назначившей ему свидание, третий ругал тесные сапоги. Разговоры как разговоры. Люди как люди. Но как менялись они, когда подходили к пленнику! Менялись даже голоса. Горло превращалось в глотку,
Кампанелла старался не навлекать на себя гнева конвоиров. Он знал: жизнь его каждый миг этого долгого пути в тюрьму — на волоске. Уцелеет ли он, зависит единственно от того, сколь строг приказ, предписывающий доставить его живым на допрос. Подумав о предстоящем допросе, Кампанелла почувствовал, как у него заныла душа. Он знал, что его ждет. Так, может быть, перечеркнуть расчеты будущих судей и, когда к нему подойдут, чтобы навьючить на мула, кинуться со связанными руками на конвойных, заставить их убить себя? Так ведь не убьют же, если не приказано. До полусмерти изобьют, но не убьют. Нет, он не может оттолкнуть от себя уготованную ему чашу. Ее придется испить до конца. Он схвачен не один. Аресты идут давно. Он поднял других на то, за что они теперь расплачиваются. Он должен стать им опорой в темницах, где они встретятся. И может быть, еще не все потеряно? Может быть, Дионисий и Мавриций еще на свободе? Поднимают отряды фуорушити. Связываются с турками. Поднимут всех и спасут его. Как прекрасно все было задумано и какой удивительной стала бы жизнь, если бы удалось задуманное! Может быть, может быть, может быть, знамения все-таки не солгали?
Словно для того, чтобы напомнить узнику, сколь хрупка его прекрасная мечта, к Кампанелле подошли солдаты и потащили его к мулу. На этот раз они не швырнули пленника на седло, как куль, — так было вчера, — а, развязав ему ноги, усадили в седло, припутали к нему, а руки притянули к луке. Подошел капрал, проверил, надежно ли привязан узник, для порядка выругал и его, и мула, и солдат, подал команду: «По коням!» — и конвойный отряд двинулся по горной дороге.
Вчера, лежа поперек седла, Кампанелла видел внизу перед глазами только дорогу, каждый камень на ней, каждую выбоину. Глаза заволакивала красная пелена от прилива крови к голове. Сегодня он сидел в седле, и хотя стянутое веревками, избитое при аресте тело ныло, ехать так было легче. Он смотрел по сторонам. Все вокруг знакомо и привычно. Красно-золотые виноградники, взбегающие в гору, печальные свечи темных кипарисов, узловатые пинии, растущие на склонах, узкие тропки, отходящие от дорог. Но определить, куда его везут, он не смог.
Встречные крестьяне, завидев испанский отряд, торопливо сворачивали на обочину. Его ужаснула простая мысль: крестьяне и знать не знают, кого везут мимо них связанным, кто он, чего хотел, почему схвачен. Они слышали об арестах — уже несколько дней людей хватают повсюду. Громогласные глашатаи и испуганные священники уже объяснили им — ловят злодеев, которые сговорились с турками, посулили отдать им Калабрию. Ловят еретиков. Святотатцев ловят. И темные люди, которым он хотел добра, всему верят. Верят, потому что привыкли верить. Но кто в том виноват? Он сам! Кампанелла и его друзья не смогли сделать так, чтобы калабрийские крестьяне знали, чего они добиваются. Ну а если бы объяснили? Если бы кроме проповедей о зле, господствующем в мире, о переменах, которые неизбежно грядут, рассказали бы им о республике правды и справедливости, о белых одеждах добродетели, в которые облекутся борцы за нее, о государстве будущего, начало которому будет положено на горе Стило, поняли бы они эти речи?
У этих мыслей горький вкус поражения. Тяжек путь арестанта по залитой осенним солнцем дороге. Но самое тяжкое в нем не боль в избитом теле, не жажда, иссушившая рот, не затекшие руки. Самое тяжкое — встречи с крестьянами, поспешно уступавшими дорогу отряду и едва решавшимися посмотреть на узника. Кампанелла многое бы отдал за дружеский кивок, за сочувственное восклицание. Многое бы отдал… Это только так говорится! Что мог отдать он, странник, лишившийся своего единственного достояния — книг, бросивший монашеское одеяние, одетый в рубище, никогда за всю свою теперь уже не такую короткую жизнь не имевший ни денег, ни дома, ни вещей? Что мог он отдать? Только жизнь. Последнее, что у него осталось.