Гражданская война. Миссия России
Шрифт:
– Да. Как же, припоминаю. Вы, как и покойный Николай Степанович, были в звании прапорщика. А ваш друг – поручик, такой лихой кавалерист. Вас же зовут Кирилл, вы тогда тоже неплохие стихи читали, а потом куда-то пропали вслед за дамой, что сидела напротив нас за столиком.
– Так точно, Георгий, простите, не помню вашего отчества. Но вы сейчас обронили страшную фразу о Гумилеве…
– Георгий Владимирович с вашего позволения. Да, страшную для всех нас, для всей русской и российской поэзии и литературы…
– Не могу поверить! Давно ли?
– Год уже! У вас есть несколько часов времени? Мне-то торопиться уже некуда… Хотите, расскажу
– Конечно. Без сомнения! Давайте пойдем в ближайшую ресторацию и там простимся по-русски…
– Хорошая мысль, господа! – согласился Иванов.
Через полчаса они уже сидели у стен древнего Китай-города в дорогом ресторане «Метрополя», за отдельным столиком, заставленным выпивкой и закусками. Сначала выпили водки за встречу и закусили солеными огурчиками. Затем налили по второй и, уже не чокаясь, помянули покойного раба Божьего Николая. Кирилл перекрестился и весь превратился вслух. Петр тоже внимательно слушал и молчал.
– Это произошло в сентябре прошлого года. Мне рассказал об этом некто Лозинский. По его словам, Сергей Бобров, автор «Лиры лир», редактор издательства «Центрифуга», сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК-ГПУ и вряд ли не чекист сам, словом, мразь еще та, встретил Лозинского вскоре после гибели Гумилева. Дергался своей мерзкой мордочкой эстета-преступника, небрежно так обронил, словно о забавном пустяке: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно погиб. Я слышал из первых рук. Улыбался. Докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж – свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны…»
– Господи, упокой душу раба твоего Николая, – крестясь, вновь произнес Кирилл. – А ведь всю Германскую войну прошел в окопах, кавалер двух Георгиевских крестов! А тут… – с мукой на лице довершил он.
Помолчав немного и собираясь с мыслями, Иванов продолжил:
– Всю эту жуткую болтовню Боброва дополняет рассказ о том, как себя держал Николай Степанович на допросах. Это уже слышал я сам не от получекиста и доносчика, как Бобров, а от Дзержибашева, чекиста подлинного, следователя петроградского ЧК, правда, по отделу, занимающемуся спекуляциями. Странно, но и тон рассказа и личность рассказчика выгодно отличались от тона и личности Боброва. Дзержибашев говорил о Гумилеве с неподдельной печалью. Расстрел его он назвал «кровавым недоразумением». Многие знают в литературных кругах в Петербурге этого Дзержибашева, – подчеркнул рассказчик, употребив старое название города. – И многие, в том числе Николай Степанович, как ни странно, относились к нему… с симпатией. Впрочем, Дзержибашев – человек загадочный. Возможно, должность следователя служит для него маской. Тем, вероятно, и объясняется необъяснимая симпатия, которую он внушает.
Допросы Гумилева, по его словам, больше походили на диспуты, где обсуждались самые разнообразные вопросы – от «Принца» Маккиавелли до красоты православия. Следователь Якобсон, ведший дело Таганцева, был, как говорил Дзержибашев, настоящим инквизитором. Он соединял в себе ум, блестящее образование с убежденностью маньяка. Более опасного следователя нельзя было бы выбрать, чтобы подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его мужество или честь, он бы ничего от Гумилева не добился. Но Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом, читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Николаем Степановичем и потом уступал в споре, сдаваясь или притворяясь, что сдался, перед умственным превосходством противника.
– Неужели Гумилев не понимал, не видел этого? – с негодованием спросил захмелевший Усачев.
Кирилл молчал и вытирал испарину, проступавшую на лбу.
– Я же много раз говорил о большой доверчивости Николая Степановича, – продолжал Иванов. – Если прибавить к этому пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной изобретательности, да и не чуждую Гумилеву слабость к лести, – легко себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную Якобсоном ловушку. Незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он признал себя убежденным монархистом. Как просто было Якобсону после диспута о революции «вообще» установить и запротоколировать признание Гумилева, что он – непримиримый враг революции и октябрьского переворота.
– Господи, как же можно быть таким неосторожным? Э-эх, Николай Степанович! Как можно доверяться таким людям?! – не выдержав, простонал Кирилл.
– Думаю, сдержанность Гумилева не изменила бы его судьбы. Таганцевский процесс был для петербургской ЧК предлогом продемонстрировать перед Всероссийским ЧК свою самостоятельность и незаменимость. Как объяснил Дзержибашев, тогда стоял вопрос о централизации власти и права казней в руках коллегии ВЧК в Москве. Именно поэтому так и старался и спешил Якобсон.
– Неужели ситуация была безвыходной? – спросил с нескрываемым интересом Усачев.
– Кто знает? Притворись Николай Степанович человеком искусства, равнодушным к политике, замешанным в заговор случайно, может, быть престиж его имени – в те дни для большевиков еще не совсем пустой звук – перевесил бы обвинение? Может быть, в этом случае и доводы Горького, специально из-за Гумилева ездившего в Москву, убедили бы Ленина… – вздохнув, вопросом на вопрос отвечал Иванов, и глаза его потускнели.
– Давайте выпьем, друзья, за тех, кто остался жить, за тех, кто выжил в этой кровавой каше, – предложил Изгнанников.
Он налил водки. Они чокнулись, выпили. Закусили селедочкой с луком, солеными грибочками и черным хлебом. Затем приложились к растегаю.
– Да, господа, я пью за выживших. Но оставаться среди них здесь, в России, я уже не в состоянии, – продолжил разговор Иванов.
– Вы оставляете нас… Гм-м. Если так уедут все мало-мальски образованные и умные люди, то какими же будут, так сказать, наши духовные и культурные ориентиры? – с тоской спросил Изгнанников.
– Я думаю, что они и вообще Россия, пусть в будущем и освобожденная, в этом смысле «непоправимы», по крайней мере, очень надолго. А возможно, и навсегда. Почему бы и нет? «Не такие царства погибали», – сказал о России не кто-нибудь, а Победоносцев. И в наши дни звучит это убедительней и более «пророчески», чем «признанные пророчества» вроде Достоевского, – отвечал Иванов.
– Знаете ли, Георгий Владимирович, у меня любимая жена и уже двое детей. Надеюсь, будут и еще… А вы, как я понимаю, детей пока не имеете. Да и женаты ли? Как же я могу отказаться от достойного воспитания и образования детей, от будущего России? – с долей обиды в голосе заявил Кирилл.