Григорий Распутин
Шрифт:
«Я тоже люблю своего Царя, глубоко предан Монархии и доказал это всей своею деятельностью. Но если Царь идет во вред России, то я не могу за ним покорно следовать», – говорил он. И то, что обер-прокурор произносил эти слова и поступал искренне, значения не имело. Самарин сам подписал свою отставку, сам на нее нарвался и шел на это совершенно сознательно.
Их конфликт носил открытый, принципиальный характер, в котором уважения заслуживают обе стороны, и тем трагичнее представляется ситуация, в которой оказалась наша держава.
«Ясно помню вечер, когда был созван Совет министров в Царском Селе, – вспоминала Вырубова. – Я обедала у Их Величеств до заседания, которое назначено было на вечер. За обедом Государь волновался, говоря, что, какие бы доводы ему ни представляли, он останется непреклонным. Уходя, он сказал нам: „Ну, молитесь за меня!“ Помню, я сняла образок и дала ему в руки. Время шло. Императрица волновалась за Государя, и когда пробило 11 часов, а он все еще не возвращался,
Нет сомнений, что этим горячившимся более других человеком был прямой, неспособный к лести Самарин. 21 августа министры попробовали вторично повлиять на Царя и написали коллективное письмо, в котором выражали свое несогласие с решением Государя отстранить Великого Князя Николая Николаевича от командования армией и самому стать во главе ее.
Фактически остался лояльным только премьер Горемыкин, о котором Императрица писала 23 августа 1915 года: «…он возмущен и в ужасе от письма министров, написанного, как он думает, Самариным. Он не находил слов для описания их поведения…» А еще раньше она называла их «взбалмошными людьми, трусами, шумливыми, слепыми и узкими (нечестными, фальшивыми)», но очевидно, что независимо от ее эмоций оставить на министерском посту человека, который не поддерживал Государя в его принципиальном решении и практически ставил ультиматум, было невозможно.
«Все обращения отдельных министров, председателя Г. Думы, наконец, – коллективное письмо всех министров, за исключением премьера и министра юстиции Хвостова – не могли поколебать решения, сознательно принятого Государем. Все эти шаги только показали Государю, на кого из своих сотрудников Он может безусловно положиться и на кого только условно», – оценил позднее эту ситуацию Ольденбург.
«Поведение нескольких министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменательном вечернем заседании, я полагал, что они поняли меня и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть Думу – это было сделано! Я уехал и сменил Н. вопреки их советам, люди приняли этот шаг как нечто естественное и поняли его, как мы. Доказательство – куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон – в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране <…> Петроград и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества», – писал и сам Государь.
«…они, министры, переоценили роль общественной негодовательной волны. Вот она и схлынула, а государственный корабль идет. Их коллективное письмо было пережимом – расчетом на государеву слабость, – размышлял в „Красном колесе“ Солженицын. – После царского реприманда было ясно, что министрам-бунтовщикам придется уходить в отставку. 26 сентября были уволены Самарин и Щербатов»Как следует и из этих документов, и из рассуждений Ольденбурга и Солженицына, Григорий Распутин по большому счету в данном случае был совершенно ни при чем (разве что он по этой логике знал, что происходит в стране, и являл собой нечто вроде «гласа народа», хотя, еще раз повторим, имя царского друга в письмах монарха этого периода не упоминается). Но общественное мнение винило во всем одного Распутина, а заодно Царицу, и в этой информационной войне Двор проигрывал обществу, а Петербург-Петроград – Москве. Россия же проигрывала сама себе.
«Казалось, вся интеллигентная Москва негодовала за увольнение Самарина. Самарина любило все Московское дворянство, уважало купечество и знала вся Москва с лучшей стороны. К нему особенно хорошо относилась Вел. Кн. Елизавета Федоровна. И если в Петербурге увольнение Самарина задело политические и общественные круги, то у нас это шло от разума, в Москве же недовольство шло от сердца. Казалось, будто увольнение Самарина обидело самую Москву, ее самое. И тем горячей бранили наш Петербург, бюрократию, правительство и все это сгущалось в одном чувстве недоброжелательства к Царице – Александре Федоровне. Казалось, Царица, Вырубова и Распутин самые ненавистные для Москвы люди. Настроение недовольства переходило и на Государя. Самарина чествовали банкетами. Резкие речи произносились против „темных сил“», – писал Спиридович.
«Распутинская легенда оказывала на людей парализующее влияние. Те, кто попадали под ее власть, начинали сомневаться в побуждениях Государя, ловили в Его словах отголоски чужих „влияний“ и неожиданно перечили Его воле, подозревая, что за нею стоит Распутин. Такие люди,
Распутинский вопрос, вопрос о темных силах обострялся с каждым днем. В конце августа министр юстиции А. А. Хвостов говорил на заседании Кабинета министров: «Должен предупредить, что, как мне говорил М. В. Родзянко, среди Депутатов пользуется большим успехом проект предъявления Министру Юстиции, в случае преждевременного роспуска Думы, демонстративного запроса о Григории Распутине и его незакономерности. Как этот запрос будет мотивирован, трудно предугадать, но замазать им рта мы не в состоянии и скандал получится небывалый. По словам Родзянко, единственный путь, чтобы предотвратить подобное выступление, это – возбуждение Министром Юстиции судебного дела против Распутина и заточение его под стражу. Я обследовал вопрос с этой стороны и убедился, что никаких материалов для вмешательства судебной власти не имеется».
Горемыкин от этой угрозы отмахнулся («Я уверен, что все это Родзянко сочинил, чтобы нас запугать. Никогда в Думе не решатся поднять такой вопрос, зная, против чего он направлен и к каким приведет последствиям. Во всяком случае правительству нечего считаться с подобными угрозами») [50] , но все равно Григорий Ефимович Распутин в который раз за истекшие десять лет после его приближения ко дворцу оказывался в центре политического скандала.
«Шум и сплетни в Петербурге увеличились с возвращением 28 сентября из Сибири Распутина, – вспоминал Спиридович. – В политических кругах стали говорить об усилении реакции, об увеличившемся влиянии „старца“. Стали открыто говорить о необходимости государственного переворота. Говорили, что так дальше продолжаться не может. Необходимо назначение регента. Последним называли Вел. Кн. Николая Николаевича. Походило на то, что сторонники Великого Князя, потеряв надежду на замышлявшийся переворот, теперь задним числом разбалтывали прежние секреты. Слухи дошли до дворца».
50
Нарочитое нежелание Горемыкина обсуждать распутинский вопрос могло объясняться и тем, что тогдашний русский премьер имел с Распутиным свои контакты. Во всяком случае именно так показывал на следствии князь Андроников:
«Это, кажется, было желание сверху, чтобы он побывал у Горемыкина, желание бывшей императрицы. Ему посоветовали… По крайней мере, Распутин мне заявил: „Как же мне сделать? Я желаю видеть Горемыкина… Мне посоветовали со старче Божиим поговорить“. Горемыкин тогда заявил: „Пусть обратится к секретарю“. Тогда я вызвался: „Разрешите мне на этом знаменательном разговоре присутствовать“. Горемыкин улыбнулся и сказал: „Хорошо“. Вот тут я и приехал к нему вместе с Распутиным. Встретил нас тогда секретарь Юрьев и состоящий при нем жандармский полковник. Мы вошли вдвоем с Распутиным, Горемыкин попросил его сесть: „Ну, что скажете, Григорий Ефимович?“ Распутин посмотрел на него долгим взглядом. Горемыкин ему отвечает: „Я вашего взора не боюсь! Говорите, в чем дело?“ Тогда он его – хлоп-с по ноге! – и говорит: „Старче Божий, скажи мне: скажи мне, говоришь ли ты всю правду Царю?“ Тот опешил, посмотрел на него вопросительным взглядом и говорит: „Да, обо всем, о чем меня спрашивают, об этом я говорю“. Затем Распутин говорил ему относительно подвоза хлеба из Сибири… <…> Горемыкин отнесся чрезвычайно скептически: удивлялся, смотрел на Распутина. Они смотрели друг другу в глаза. Горемыкин молчал. Наконец Распутин сказал: „Ну, старче Божий, на сегодня довольно!“ Тем и кончилось» (Падение царского режима. Т. 2. С. 17).
Существует также любопытное воспоминание министра торговли и промышленности князя В. Н. Шаховского, который пишет о том, как ему была передана через того же князя Андроникова просьба принять Распутина. Шаховской решил посоветоваться с Горемыкиным, и премьер-министр сказал буквально следующее: «"А скажите мне, князь, мало вы прохвостов принимаете в своем кабинете?" Не дождавшись от меня ответа, он продолжал: „А скажите мне, что от вас убудет, если вы примете одним прохвостом больше?“» (цит. по: Кобылий В. Анатомия измены. С. 150).
С Распутиным в 1915 году связывали теперь всё – перемены в правительстве, отставки и назначения, военные неудачи, и постепенно в глазах общества из хитрого развратного мужика-сектанта он стал превращаться в злодея, шпиона, главного виновника всех российских несчастий. Эта демонизация шла стремительно и проникала в толпу. Если прежде Распутиным были обеспокоены православные архиереи, депутаты Государственной думы, премьер-министры, Двор, генералы и прочие важные люди, то теперь образ злодея Гришки, докатившись до самого основания русской пирамиды, стал превращаться в разрушительную силу, которая с легкой руки газетчиков и депутатов стала называться темной.