Григорий Распутин
Шрифт:
– И когда Владыка нам это рассказывал, – так говорил мне молодой друг мой, – то было видно, что он, действительно, готов был рвать на себе волосы, но было поздно и непоправимо: великий момент был непонят и навеки упущен – «Иерусалим не познал времени посещения своего»… (Лк. 19, 44).
С той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было. Он, по обязанностям их служения, продолжал по мере надобности принимать их у себя, давал им награды, знаки отличия, но между ними и его сердцем утвердилась непроходимая стена, и веры им в сердце его уже не стало, оттого, что сердце Царево, истинно, в руце Божией, и благодаря происшедшему въяве открылось, что иерархи своих си искали в Патриаршестве, а не яже Божиих, и дом их оставлен был им пуст. Это и было Богом показано во дни испытания их и России огнем революции. Чтый да разумеет (Лк. 13, 35)».
Рассказ С. А. Нилуса одновременно и подтверждается, и опровергается Л. Тихомировым, который 21 сентября 1916 года сделал запись в дневнике:
«Вчера
Ошарашенные владыки хранили глубокое молчание. Государь переспросил, но у них языки не могли пошевельнуться… Тогда Государь, помолчав, повернулся и ушел, оставив владык в их оцепенении.
[Архиепископ] Антоний, будто бы, потом рвал на себе волосы из досады, что они пропустили такой случай получить для Церкви такого Патриарха, который имел бы даже большее значение, чем [святитель] Филарет Романов. Но момент был упущен.
Никогда ничего подобного я доселе не слыхал, и, признаюсь, не верю. Мысль Государя, – если это имело место, – это была бы единственная комбинация, при которой Патриаршество восстало бы из могилы в небывалом величии. Однако, нельзя не сказать, что [Царь] Михаил Романов, при всей юности своей, все-таки уже имел царский возраст, тогда как Наследник Цесаревич Алексей – тогда был еще совсем ребенком, и стало быть Россия должна была иметь Регента. Это значительно изменяло бы положение Патриарха.
Впрочем, повторяю, я совершенно не верю этому рассказу. Если бы что-либо подобное произошло, то я бы, конечно, слыхал от кого-либо».
Сразу надо сказать, что это история воспринимается не только Тихомировым, но и большинством других серьезных мемуаристов, а также современных исследователей как апокрифическая [32] . Я привожу ее лишь в качестве одного из возможных объяснений, почему Государь зачастую шел поперек решений Синода и прежде всего против митрополита Антония (Банковского) как самого авторитетного на тот момент русского иерарха, который и должен был стать первым русским предстоятелем после синодального периода. И дело здесь даже не в том, прав С. Фомин или нет, когда говорит об оскорбленности Государя равнодушием Синода по отношению к его намерению отречься от царства и стать Патриархом (или, точнее говоря, прав ли был С. Нилус, на которого Фомин ссылается и который заключал: «…с той поры никому из членов тогдашнего высшего церковного управления доступа к сердцу Цареву уже не было»). И даже не в том, было ли такое намерение на самом деле или это прекрасная (?) легенда.
32
Ср. в мемуарах митрополита Вениамина (Федченкова): «Был одно время даже слух в Петербурге, будто сам царь Николай, уставший от государственного управления, готов постричься в монахи, разойтись с семьей, передать царство наследнику, а самому стать Патриархом. Откуда шли такие слухи – Бог весть. Теперь о них, вероятно, никто даже и не помнит, кроме автора этих записок. Но у меня остался в памяти один из мотивов такой идеи. Патриарх (Николай) должен не быть конкурентом заместителю царя, а помощником, кроме того, личность царя Николая поднимает значение Патриарха в глазах народа, и его слово будет авторитетным. Одним словом, повторилась бы история с молодым царем Михаилом и его отцом Патриархом Филаретом. А кажется, что еще более важным мотивом у защитников патриаршества было тайное желание привлечь царя такой комбинацией: пусть хоть сам он будет Патриархом, лишь бы согласился на восстановление каноническо-патриаршьего строя. Но потом замолкли и эти легенды» (На рубеже веков. С. 277).
Как видим, не замолкли.
Ср. в интервью иерея Георгия Митрофанова:
«Корр.: Насколько достоверны слухи о том, что Николай II предлагал себя в Патриархи?
О. Георгий: Мы этот вопрос изучали в Комиссии подробно. Слух этот распространил Нилус со ссылкой на свидетельство какого-то неназванного архиерея. Думаю, что это неправда» (Венец 1000-летнего Царства).
Речь о том, что отмена Государем решения Синода и оставление в Царицыне Илиодора по воле императора и вынужденное согласие с этим решением Антония – а казалось бы, какая мелочь на фоне таких важных событий! – имели независимо от степени ответственности Государя и Синода как для монархии, так и для Церкви самые трагические
Распутин с Илиодором, эти два еще не самых влиятельных в 1911 году исторических деятеля, два еще почти частных лица, расшатывали и без того не очень сильное доверие между Государем и Синодом (а заодно между Государем и Столыпиным, который также не мог не воспринимать отмену своего решения как проявление личного к нему недоверия, и Гучков, когда говорил о подавленности премьера, не лгал). И отсюда становятся ясной и та резкость, с которой к Распутину отнесся митрополит Антоний, и та обида и нежелание входить с Антонием в объяснения по поводу Распутина, которую проявил Государь. Но и Синод, не поддержавший в начале того же, 1911 года епископа Феофана, пожинал плоды своего невмешательства: события развивались по нарастающей, и сибирский крестьянин попадал в самый эпицентр, в больной нерв великой страны, о чем мало кто, включая самого Николая II, считавшего, что Распутин – это его частное, семейное дело, догадывался.
«Государь оставался в этом году до начала января в Ливадии, и оттуда не доносилось никаких сколько-нибудь выдающихся сведений, – писал в мемуарах, относящихся к 1911 году, В. Н. Коковцов, назначенный после смерти Столыпина премьер-министром. – Но здесь, в Петербурге, атмосфера стала постепенно сгущаться. В газетах все чаще и чаще стало опять упоминаться имя Распутина, сопровождаемое всякими намеками на его близость ко Двору, на его влияние при тех или иных начинаниях, в особенности по Духовному ведомству. Начали появляться заметки о его действиях в Тобольской губернии, с довольно прозрачными намеками на разных Петербургских дам, сопровождавших его в село Покровское и посещавших его там; на близость к нему даже разных сановников, будто бы обязанных своим назначением его покровительству. Такие заметки всего чаще появлялись то в газете „Речь“, то в „Русском Слове“, причем последнее сообщало наибольшее количество фактических сведений, и среди них однажды было напечатано сообщение о том, что на почве отношений к Распутину возникла даже размолвка в Царской семье, причем давалось довольно недвусмысленно понять, что Великая Княгиня Елизавета Федоровна стала в резко отрицательное к нему отношение и из-за этого совершенно отдалилась от Царского Села.
С газетных столбцов эти сведения постепенно перешли в Государственную Думу, где сначала пошли пересуды в «кулуарах», в свою очередь питавшие этими слухами и намеками думских хроникеров, и затем перешли и на думскую трибуну, с которой левые депутаты и несколько раз Милюков и другие кадеты намекали весьма прозрачно на «темные» силы, в особенности говоря о деятельности Св. Синода и о порядке замещения епископских кафедр <…>
Мне и А. А. Макарову (министру внутренних дел. – А. В.) все это было крайне неприятно. Мы оба видели ясно, что рано или поздно нам придется встретиться с неудовольствием по этому поводу, и, тем не менее, нам было очевидно наше бессилие повлиять на газеты в этом злополучном вопросе. Все попытки Макарова уговорить редакторов сначала через Начальника Главного Управления по делам печати (графа Татищева), а затем и лично не приводили ни к чему и вызывали только шаблонный ответ: «Удалите этого человека в Тюмень, и мы перестанем писать о нем», а удалить его было не так просто. Мои попытки повлиять на печать также успеха не имели. Я воспользовался визитами ко мне М. А. Суворина и Мазаева и старался развить перед ними ту точку зрения, что газетные статьи с постоянными упоминаниями имени Распутина и слишком прозрачными намеками только делают рекламу этому человеку, но, что всего хуже, – играют в руку всем революционным организациям, расшатывают в корне престиж власти Монарха, который держится, главным образом, обаянием окружающего его ореола, и с уничтожением последнего рухнет и самый принцип власти.
Оба эти лица со мною согласились, но твердили одно, что они тут ни при чем, что «Новое Время» неповинно в распространении сведений о Распугинском кружке, и когда я привел ряд заметок, перепечатанных и у них же, то они только отмалчивались или кивали на «Речь» и «Русское Слово», которые были действительно главными распространителями этих известий. Для меня было ясно, что и в редакции «Нового Времени» какая-то рука сделала уже свое недоброе дело и что рассчитывать на влияние этой редакции на ее собратий по перу, – не приходится.
Газетные кампании не предвещали ничего доброго. Она разрасталась все больше и больше, и как это ни странно, вопрос о Распутине невольно сделался центральным вопросом ближайшего будущего и не сходил со сцены почти за все время моего Председательства в Совете Министров…»
В декабре 1911 года ошибки Синода и бессилие правительства попытался самым решительным образом исправить епископ Гермоген, к глубокому несчастью, повязанный тогда с проходимцем (удивительно единодушие, с каким все – и сторонники Распутина, и его противники – называют этим словом царицынского миссионера) Илиодором.
Распутин был приглашен к прибывшему на заседание Синода в Петербург епископу на его подворье, и там Гермоген потребовал от него в самой резкой форме навсегда оставить Петербург и царский дворец.
«Исторический час наступил.
Гермоген, я, «старец» и все свидетели собрались в парадную красную комнату, – описывал эту знаменитую сцену Илиодор в памфлете «Святой черт». – «Старец» сел на большой диван за круглый стол, потом встал, прошелся и остановился около дверей. Свидетели сидели. Гермоген стоял. Я тоже. <…>