Гриша
Шрифт:
И долго-долго, бывало, тихим тоскливым напевом поет Гриша свою песню, глядя на синеву лесную. Спустится на землю вечерняя тень, черной полосой вытянется лес по закраю неба, а он все поет да поет любимую песню… Яркие звезды одна за другой загораются в небе, полный месяц выкатится из-за леса, серебристым лучом обольет он широкие луга и сонную речку, белоснежные песчаные берега и темные, нависшие в воду ракиты, а Гриша, ни голода, ни ночного холода не чуя, стоит босой на покрытой росой луговине и поет-распевает про прекрасную мать-пустыню…
Подвизался Гриша житием строгим; в великие только праздники вкушал горячую пишу, опричь хлеба да воды ничего в рот он не брал. Строгий был молчальник, праздного слова не молвил,
На усадьбе Евпраксии Михайловны много жило народу: тут стояли заводы кожевенный, салотопный, свечной, клееварный, тут же кошму из шерсти валяли, овчины выделывали, – одних работников что тут жило? А кроме того, по торговой части приказчики да артельщики и другие наемные люди – и все-то жили в особых избах, каждый со своим семейством. Так устроила своих домочадцев добрая, заботливая обо всем Евпраксия Михайловна. По задворью, по огороду, по всему широкому усаду день-деньской народ так и снует, так и кишит, так и носится роем. С раннего утра до поздней ночи стоном стоят голоса… На таком-то великом многолюдстве, на такой-то суете шумной слова ни с кем не молвил Гриша-келейник… Ходит, опустя очи долу, ничего не видя, ничего не слыша, и беззлобно, безответно переносит злые насмешки рабочих, щипки да рывки мальчишек. Но глумленья, укоризн и всякой досады от них Гриша-келейник не боялся, все озлобленья суетных людей принимал с весельем, почитая их за благодеянья… Зато пуще огня, пуще полымя боялся он женского пола. Наслушался от перехожих старцев и сам в книгах начитался, что женская лепота горше всякого другого соблазна, что самых строгих подвижников враг человеческого рода, диавол, всегда иский кого поглотити, уловляет в геенские сети женской греховной красотою.
А молодые девчата – десятков до трех их жило на усаде – изловят, бывало, Гришу на огороде либо на всполье, хвать его за руки, да и ну – вкруг себя вертеть, тормошить, обнимать его белыми, как молоко, полными упругими руками… А сами звонкими, смеющимися голосами страстно, любовно ему напевают:
Монашек, монашек,Купи нам калачик,Мы тебя, монашек, поцелуем,Под ракитовым кусточком побалуем…Монашек, монашек,Купи нам калачик.Молитву за молитвой творит бедный Гришутка, крепко защурив глаза, чтоб не встретиться взором с светлыми, пуще огня палящими девичьими очами… Дня по два, по три после того искушенья бывал он сам не в себе… И накладывал он пост втрое строже, насыпал в каморке кремней и битых стекол, ходил по ним босыми ногами, клал тысячи по три поклонов, налагал на плечи железны вериги и прилежно читал книгу Аввы Дорофея. Хочется заглушить в душевном тайнике память о жгучем, томительном, захватывающем дыханье чувстве, что сладко-огненной струей пробегало по всем его суставам и, ровно пламенной иглой, насквозь кололо его бедное сердце, когда белолицые, полногрудые озорницы, изловив его, сжимали в своих жарких объятьях, обдавали постное лицо горячим, сладострастным дыханьем… Стоит Гриша на кремнях, на битых стеклах, перед книгой Аввы Дорофея, громким голосом истово и мерно ее читает, а все слышится ему звонкий хохот Дуняши, самой озорной изо всех усадских девок… Завсегда, бывало, эта Дуняша первая подустит на келейника девок, первая подманит подруг на всполье, первая затащит Гришу в круг девичий, первая заведет игры, первая успеет обвить шею постника жаркими руками и с громким, далеко разносящимся в вечерней тиши смехом успеет прижать отуманенную голову его ко груди своей лебединой…
Стоит Гриша, борзо, истово лестовку перебирая, бессчетно кладет
Вздрогнет всем телом Гришутка, вырвется отчаянный вопль из души его. Сам себя пугается, торопливо ограждает себя крестным знаменьем, и, судорожно схватив с налоя «Скитское покаянье», громко барабанит, не спуская глаз с книги:
«Грядет мира помышление греховно, борют мя страсти и помыслы мятежны. Помилуй, Господи, раба своего, очисти мя окаянного, скверного, безумного, неистового, злопытливого, неключимого, унылого, вредоумного, развращенного…»
А голос свое:
«Вспомни, как горели очи ясные, как рделись багрецом щеки маков цвет… Вспомни, как, дрожа всем телом, изнывая в сердечной истоме, она обняла тебя… как прильнула к тебе алыми устами, как прижала тебя к белоснежной груди…»
– Изми мя от враг моих, – громко читает по книге келейник, – и от восстающих на мя; изми мя от руку диаволю; отжени от мене помрачение помыслов, дух нечист и лукавнующий; избави мя от сети ловчи, не вниди в суд с рабом своим…
А голос сердечный:
«Брось молитву!.. Вон из кельи!.. К ней поди!.. Посмотри, как в светелке она спит одна у окна… Высоко поднимается грудь, и раскрыты уста, и дыханье ее горячо…»
– О Господи!., падаю… – шепчет келейник, – спаси…
А голос:
«Как бы сладко прильнуть к красоте молодой!»
Последние силы собрал Гришутка, прогнать бы только лукавого беса… И крепко ухватил он лестовку, хочет молитву читать на прогнанье бесовских мечтаний… Но сухие, дрожащие уста нехотя вторят тайному, сердечному голосу: «Как бы сладко припасть к ее персям щекой огневой…»
А где она огневая?.. Всю в посте иссушил…
Вдруг стукнуло оконце… растворилось. В белых рукавах, в белом переднике, в бледно-розовом сарафане, с распущенными длинными темно-русыми волосами, в венке из свежих васильков, вся облитая сияньем месяца, лукаво улыбаясь и пришуря искрометные глазки, глядит на постника белотелая, полногрудая красавица Дуня. Страстью горячей, ничем не одержимой, страстью любви пышет она…
– Здравствуй, Гриша, голубчик!.. Здравствуй, дорогой мой, желанный!.. – ясным голоском крикнула и, заливаясь резвым хохотом, кошечкой прыснула к подругам на всполье. И в тиши ночной раздается над речкой девичья песня:
Мы посеем, девки, лен, лен, лен.Мы посеем молодой, молодой…Стоит Гриша босой на кремнях, на стеклах, как вкопанный, – лестовка из рук выпала, «Скитское покаянье» на полу валяется, давят плечи тяжелые вериги. Тихо шепчет келейник:
– Ах, ты, Дуня, моя Дуня!..
А с поля несутся веселые звуки ночного хоровода:
Как во городе было во Казани,Сдунинай-най-най – во Казани.Молодой чернец постригался,Сдунинай-най-най – постригался.А свежий воздух майской ночи теплым, душистым потоком так и льется через отворенное Дуней оконце в душную келью стоящего на кремнях и стеклах постника. Тихо рыдает отшельник, по распаленному лицу его обильно струятся слезы, но они не так ему сладки, как те, что лились прежде, когда, глядя на зеленый лес, в самозабвении, певал он песню в похвалу пустыне.