Гроб хрустальный. Версия 2.0
Шрифт:
Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, как она цеплялась за гроб и кричала: "Сыночка, сыночка моя!", – слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже хотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.
– Если Вольфсон гитару отдаст, – сказал Емеля. – И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.
На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.
– Блядь, – сказал Феликс, – я даже не верю, что это все
– Ну, – сказал Абрамов, – ты за этот год не перетрудился.
– Ты думаешь, это было легко? – ответил Феликс. – Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.
– Страдалец ты наш, – рассмеялся Абрамов. – Ходил бы тогда в школу.
– Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.
– Ну, самым приятным был последний, – ответил Абрамов. – Звенит звонок, настал конец.
Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: "Звенит звонок, настал…". Все девочки говорили "урок", а мальчики, разумеется, "пиздец". Одна Светка почему-то ответила "шнурок", чем подтвердила свою репутацию милой дурочки.
Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни – но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел "Левый марш":
И не пуля, не штык, не каменьНас терзала иная боль.Мы бессрочными штрафникамиНачинали свой малый бой.По детдомам как по штрафбатамЧто не сделаешь – все вина.Под запрятанным шла штандартомНеобъявленная войнаОпьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано "Курянь – дрянь", с машинкой "Эрика" вместо пулемета, с папиросной бумагой вместо пулеметной ленты.
Левою, левою, левоюЛевою, шагом арш!Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекистские выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас до девятого колена. Ненависть поднималась в его душе. Испепеляющая, очищающая ненависть. Всю жизнь пронести с собой, всю жизнь подчинить этой борьбе. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть – навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, – и сама безнадежность
– пошел Вольфсон на последний куплет, -
Поля боя при лунном светеГоворили – до первой тройкиА казалось – до самой смерти.Глеб как-то спросил Вольфсона, что значат эти слова, и Вольфсон объяснил: в сталинские времена за двойки по общественно-политическим можно было загреметь в исправительную спецшколу. И там держали до первой тройки, а если только двойки получал – то прямиком в лагерь, а потом – в штрафбат и на фронт. В эту версию Глеб, честно говоря, мало верил, но образ школы, которая длится до первой тройки так долго, что кажется – до самой смерти, часто приходил на ум в десятом классе.
Вольфсон отложил гитару и попробовал почитать Галича стихами – все шло по плану, но немножко наспех, а впрочем, все герои были в яслях, – но его быстро заткнули. Ирка давно хотела танцевать, затребовала музыку и, взяв Емелю за руку, пошла с ним в полутемный угол, где уже топталась Светка со своим кавалером. Глеб поднялся и пригласил Оксану.
Они танцевали обнявшись и, осмелев от выпитого, Глеб нагнулся и тихонько поцеловал Оксану в шею. Оксана засмеялась и покачала головой. Глеб чуть отстранился, и они продолжили неторопливый танец.
Марина встала и, тяжело вздохнув, вышла в коридор. Ей не хотелось танцевать – да, собственно, и не с кем. Тошнило все сильнее – видимо, сказалась водка. Марина вошла в туалет, заперлась и нагнулась над унитазом. Через тонкую стенку слышались пьяные голоса Феликса и Абрамова.
– Я чувствую себя полным говном, – говорил Абрамов. – И, главное, я думаю, все знают и только делают вид.
– Почему ты говно? – спросил Феликс. – Если из-за той бутылки "Алигате", которую вы в Питере заначили с Глебом и Емелей, то мы как-то простили тебе уже.
– Хуй с ней, с бутылкой, – послышались бульканье наливаемой жидкости, – хотя и там я повел себя как говно.
– Крысятничать нехорошо, – назидательно сказал Феликс. Было слышно, как они выпили, а потом Абрамов сказал:
– Дело не в том, что крысятничать. Я же тогда Емелю подговорил на этот трюк с винищем. И всех собак на Емелю навешали.
Боже мой, подумала Марина, какие дети. Полчаса обсуждать бутылку "Алигате", выпитую полгода назад. Тошнота чуть отступила, она вытерла рот туалетной бумагой и поднялась с колен. И тут Абрамов сказал:
– С Чаком ведь получилась та же история. Он пришел ко мне – ну, когда Белуга его поймала, спрашивает: "Что делать?". А я подумал – надо уговорить его заложить Вольфсона. Потому что тогда Вольфсона посадят, Чак окажется весь в говне, а Царёва мне достанется.
– Дааа, – протянул Феликс. – Хуеватенько выглядит, ничего не скажешь.
– Я же не думал, что так все будет! – пьяно закричал Абрамов. – Кто же знал, что Чак из окна прыгнет! Я же думал – все как-нибудь обойдется!
– Ты бы хоть потом сказал, когда все Чака травить стали.