Гром и Молния
Шрифт:
Во время артиллерийского обстрела снаряды свистели над крышей, и все невольно втягивали головы в плечи, а потом где-то поблизости (или так всегда казалось) снаряд разрывался — и школа содрогалась всеми своими стенами, перекрытиями, лестницами, оконными рамами, дверьми.
И врачи и санитары ходили осунувшиеся, похудевшие, все работали и воевали на голодный желудок, а задачник Евтушевского жил своей сказочной и сытой жизнью.
Купцы покупали друг у друга меры зерна, пуды риса и какое-то совершенно невероятное количество голов сахару и цибиков чаю. Купцы вели какие-то сложные операции с черным и синим сукном.
До сих пор помню эту кляузную историю с наследством.
«Некто, — говорилось в задаче, — завещал двум своим сыновьям и племяннику 53400 рублей, с тем чтобы часть старшего относилась к части младшего, как 5/7 : 5/8, а часть младшего сына к части племянника, как 5/6 : 1/3. Но племянник умер ранее раздела наследства, и его часть перешла к сыновьям завещателя. Как они должны разделить между собою эту часть, чтобы не нарушить воли завещателя?»
И я так живо представлял себе и умирающего старика и племянника, не дожившего до наследства, с такой отчетливостью запомнились все условия завещания, будто сам я был одним из наследников или вел тяжбу из-за этого наследства.
Потом, когда с арифметикой было покончено, я под присмотром Корнея Кондратьевича взялся за алгебру и геометрию.
Если я что-нибудь плохо усваивал, Корней Кондратьевич оживлялся. Он начинал доказывать теорему или выводить формулу с таким жаром, будто сидел не у больничной койки, а стоял у классной доски.
Только тогда было видно, как он истосковался по урокам, по ученикам. При каждой моей ошибке Корней Кондратьевич, по старой привычке, ужасался и отстранялся от меня руками, будто защищаясь. И я вспомнил, как, стоя у доски, он в таких случаях даже отступал на шаг от ученика.
Но, в общем, Корней Кондратьевич был доволен моими успехами и удивлялся, что раньше я так плохо у него учился.
— Ведь у вас какая беда была? Основы арифметической не было! Поэтому-то я с вами весь год мучился. Или вы со мной мучились — как вам больше нравится. А попадись вы мне в руки хотя бы в седьмом классе! Да я бы из вас, голубчик, Пифагора сделал!..
Весной я уже подходил к окнам на костылях и подолгу смотрел на бледно-зеленые, отощавшие за зиму клены, смотрел пристально, будто хотел подглядеть, как именно лопаются почки и расправляются новорожденные листики. Кто долгие месяцы лежал в госпитале, не подходя к окну, поймет меня.
Все увереннее ходил я на костылях и уже предпринимал прогулки по коридору и даже спускался по лестнице к Петровичу, который, в связи с окончанием отопительного сезона, вновь занял свое старое место в вестибюле, у вешалки. Только теперь на Петровиче был белый халат.
Никогда не забыть первых шагов, сделанных без костылей!
Я ступал по палате от койки к койке, испуганно хватаясь за все, что попадалось под руку, но все-таки ступал самостоятельно.
Все — и раненые и сестра Танечка — следили за каждым моим шагом.
А сосед мой, чернобородый великан, у которого была ампутирована нога, заплакал. Вчера еще оба мы равно были «костыльниками», а сегодня я, счастливчик, шагаю, а он всю жизнь будет неразлучен с костылями или с протезом.
В середине июня я прощался с госпиталем. В день, когда я, бросив никчемные костыли, уходил с вещевым мешком за плечами, я вторично стал выпускником.
— Как раз год назад вы, голубчик, у меня на выпускном экзамене чуть не провалились. Помните? — спросил на прощание Корней Кондратьевич.
— Я бы на вашем месте и тройки не поставил, — сказал я совершенно серьезно. — Пришлось самому во второгодники записаться.
Мы оба посмеялись и расстались такими друзьями, что когда я через два месяца снова уезжал на фронт, меня, кроме Танечки, провожал еще и Корней Кондратьевич…
И вот уже после войны, совсем недавно, мне вновь довелось побывать в своей школе.
В коридоре и классах пахло масляной краской, но меня все время преследовал запах госпиталя, в котором перемешались запахи эфира, йодоформа, тления и еще чего-то.
Может быть, запах госпиталя давно без остатка выветрился и мерещился мне потому, что я помнил, как стояли в классах койки, ныне вновь уступившие место партам…
В некоторых советских школах установилась традиция — раз в году школа созывает бывших учеников, знакомит с ними старшеклассников. И вот я получил такое приглашение от своей школы.
Это была встреча школьных поколений. И зеленые студенты и почтенные отцы семейства были учениками одних и тех же учителей, озорничали в одних и тех же углах, делали одни и те же ошибки в диктантах, где каждое слово таило в себе подвох, равно боялись скелета в углу физического кабинета, — когда скелет трогали, он трясся, кивал черепом и стучал костями на проволочках.
Все мы, едва перейдя во второй класс, снисходительно смотрели на первоклассников и называли их «амёбами», еще не зная, что это такое.
Петрович в тот день был особенно важен, в крахмальной манишке, с галстуком, пришпиленным для верности какой-то брошкой. Он держался так, будто был виновником всего торжества и ради него, собственно, и пришли все на эту встречу. Одних он и в самом деле узнавал в лицо, перед другими притворялся, что узнает их. Разве легко узнать учеников и учениц в этих взрослых людях — в кителях, в модных платьях, с орденами, в шляпах, с золотыми зубами, с сединой в волосах!
В ожидании торжественного вечера повзрослевшие, а то и постаревшие одноклассники прогуливались по коридору, как когда-то на перемене.
Юноши почтительно взирали на моложавого члена-корреспондента Академии наук; на Героя Советского Союза с преждевременной сединой; на писателя со значком лауреата Сталинской премии; на чемпиона СССР по боксу с приплюснутым носом на добродушном лице и с забинтованной кистью руки; на секретаря обкома в синей гимнастерке и в сапогах; на хорошенькую женщину с пышными каштановыми волосами, сплетенными вокруг головы венком, — ее лицо часто смотрело с афиш кинотеатров, дети и взрослые узнавали ее на улице.