Гроза на Москве
Шрифт:
Они протягивали увечные руки, кланялись до земли, показывали обрубки вместо рук, гноившиеся глаза и стонали:
— Подай, матушка-царица, милостыньку…
— Подай, государыня.
Звонили колокола; гудел оттесненный стражей народ, приветствуя царицу издали.
И уже собиралась Мария занести ногу в дверцу колымаги, когда увидела впереди толпы знакомое молодое лицо, почти безусое, с большими голубыми глазами, оттененными длинными ресницами. Это было лицо юродивого, к которому так не шел богатый княжеский наряд — бобровый околыш шапки и бархатный раззолоченный опашень. Глаза были широко раскрыты и смотрели на Божий мир с жутким
— А ты опять плачешь, сестрица? Не плачь… я скажу брату: утри ей слезки, Ваня, утри!
Колымага закачалась; лошади дернули и увезли царицу от брата царя, князя Юрия Васильевича.
Народ густою толпою повалил с паперти. Громче запели Лазаря убогие…
Солнце красным шаром вставало над Москвою; туман еще не успел рассеяться, и в тумане солнце казалось тусклым пятном; от него расходились холодные, негреющие и такие же тусклые лучи. Снег скрипел под ногами; в густой толпе, валившей на площадь, виднелись праздничные цветные шубки боярынь и боярышень; мелькали бобровые, собольи и куньи опушки их шапочек; переливались на зимнем солнце яркие одежды именитых бояр среди сермяжных кафтанов, полушубков и лохмотьев простого народа, и казалось, будто на белом блестящем снегу кто-то раскинул разноцветные диковинные цветы.
Было воскресенье. Звонили колокола собора Михаила Архангела; им отзывался башенный бой фроловских часов, а вслед за ними залились немолчным веселым звоном колокола множества московских церквей, и вся Москва загудела тысячами серебряных голосов… А снег горел, искрился и хрустел под ногами. Мороз крепчал. И в красноватом свете зимнего солнца купола церквей, вышки расписных теремов горели как жар.
Князь Юрий Васильевич, брат царя, замешкался на паперти. Он любил сам раздавать милостыню; на Москве среди народа шла за ним кличка «Божий человек». И в самом деле выражением своих голубых глаз он был похож на юродивого Ивана, по прозванью Большой Колпак, ходившего зиму и лето в посконной рубахе, с веригами, босиком, в большом валяном колпаке.
Иван Большой Колпак сидел на паперти, поджав ноги и выставив деревянную чашку для подаяния.
— Братец, братец, — закричал юродивый, — а ты меня и заприметил? Хорош! Положи в чашечку копеечку!
Князь Юрий бросил в чашечку блаженного копеечку.
— Люблю тебя, братец; ты — мой! Ты убогий! А того боюсь…
— Кого боишься, Ваня?
— Того, что проткнет жезлом нечестивых, а заденет и бедных, сирых, убогих… святых мучеников… жезлом проткнет, до пупа земли дойдет…
— Про кого говоришь ты?
Большой Колпак закачался и жалобно заплакал, причитая, как причитают бабы:
Идет Божья гроза…Горят небеса…Огнем лютым…Точатся ножи,Всякий час должи…Господи Боже, час судный идет,На земле кровяная роса сочится,На царском дворе булатный меч точится,Быть беде! Быть беде!В толпе возле паперти пошел гул. Бабы стонали:
— Ахти, Господи! Быть светопреставлению! Божий человек беду чует. И солнышко ноне красное!
— То руда, [13]– сказал блаженный, указывая на небо. — Небушко Господне загрязнилось, как руда брызнула.
Лицо князя Юрия все дергалось, губы расплывались в болезненную гримасу. Юродивый не спускал с него глаз и вдруг, указывая на него пальцем, завопил:
— И ты, солнышко, закатишься… во мраке и гноище смрадном землю оставишь, братец убогонький, убогонький, как я, скоро ко святым отыдешь… в царство Божие, в могилку…
Лицо князя Юрия сделалось смертельно бледным.
13
Руда — кровь.
— Быть казням, быть царскому гневу! — шептались между собою с ужасом москвичи. — Блаженный все знает!
Кто-то вдруг завопил:
— Глянь-ка, глянь, князь-то батюшка… Ушибиха [14] его хватила, сердешного!
— Что же стоите, дурни? Ваня, поддержи князя!
Боярин князь Михаил Матвеевич Лыков с племянником проталкивались через густую толпу, окружавшую князя Юрия.
Князь Юрий странно взметнул руками и, издав тонкий, придушенный крик, похожий на икоту, упал. Толпа в ужасе отхлынула, и князь, падая, ударился виском о ступень паперти.
14
Ушибиха — падучая болезнь.
В толпе слышались взвизгивания, плач. Пышная седеющая борода боярина Лыкова запачкалась в алой крови, когда он склонился, чтобы поднять князя. Вдвоем с племянником осторожно понес он Юрия к его дворцу.
Было тихо в опочивальне князя Юрия, тихо и темно от спущенных завес, сквозь которые слабо сквозил красноватый свет. На приступках перед громадной постелью стояла княгиня Ульяна и внимательно вглядывалась в лицо лежавшего в полузабытьи мужа. Ему уже успели промыть рану на голове, присыпав ее порохом, но он все еще не приходил в себя и не поднимал длинных ресниц. Вдруг веки князя дрогнули; он открыл голубые глаза, полные жуткой печали и вопроса, и тихо прошептал:
— Ульянушка… здесь?
Он что-то силился припомнить, и глубокая складка легла между его бровями, и губы дрогнули, но не сказали ни слова.
Припав к руке мужа, Ульяна шептала скорбно:
— Солнышко ты мое красное… Юрий… Слышишь ли меня? Хоть словечко вымолви…
Глубокая складка между бровями князя не исчезла. Луч сознания мелькнул в его глазах; губы раскрылись и сложились в детскую улыбку, и вдруг рука его приподнялась и тяжело опустилась на голову жены.
Княгиня шептала:
— Юрий, Юрий… ровно дитятко малое, незлобивое… Хворенький мой… недужный…
Она ласкала его, целовала руки и плакала, плакала с умилением, и жалостью, и страхом потерять его, глупенького, хрупкого, недужного, материнская любовь к которому поглощала всю ее, жаждавшую жертвы и подвига.
Столпившиеся в дверях слуги плакали.
В это время в соседних покоях послышались торопливые шаги. Вбежал старый ключник, махая руками и крича:
— Сам государь, княгиня!
Княгиня Ульяна встала и оправила праздничный наряд, в котором была в церкви.