Групповые люди
Шрифт:
— Ваш выход, — сказал он, обращаясь к хроменькому человечку в робе.
Троцкий — а это уж точно был он — не удостоил Раменского вниманием, поправил широкое темнотсерое пальто, сшитое на манер английской шинели, и сказал:
— Историков будет интересовать мое отношение к Сталину. Могу сказать в двух словах. При амбициозной завистливости он не мог не чувствовать своей моральной второсортности. Он постоянно пытался вступать со мной в контакт, даже стремился создать вариант фамильярных отношений. Но он мне был противен. Я брезглив в выборе человеческих отношений. Он меня отталкивал теми чертами, которые составили вспоследствии его силу на волне революционного упадка. Он меня отталкивал узостью своих интересов, хотя и пыжился их расширить, читал книжки; ни черта в них не понимая, ходил в театр, где больше бражничал, чем увлекался искусством. Мне был противен его эмпиризм, лишенный хоть каких бы то ни было взлетов творчества. Он никогда, ничего и нигде не прорывал, никаких новых путей не прокладывал, но он умел придать всему тому, что он делает, ложную обстоятельность, упорядоченность, заботу о людях, о государстве, о строе, о коммунизме. Смотрите, это же он спровоцировал дискуссию вокруг нелепой статьи Тантулова, статьи в общем-то правильной. Но Сталин повернул ее в другое русло: клевета! На нас клевещут враги! Не позволим! Он несомненно увидел себя в этой статье: пьяница, болтун, бабник, садист, неврастеник, параноик — куда больше! Но надо было
Он всегда был мне неприятен своей психологической грубостью и особым цинизмом провинциала. Я помню, как в общем-то неприятный мне человек, литератор Розанов, писал: "Пришел вонючий "разночинец" со своею ненавистью, со своею завистью и со своею грязью. И грязь, и ненависть, и зависть имели, однако, свою силу, и это окружило его ореолом "мрачного демона отрицания", но под демоном скрывался простой лакей". Коба был не черен, а грязен. Он был в числе тех, кто разрушил дворянскую культуру от Державина до Блока.
— Это про вас сказано, а не про Сталина, вас всегда называли демоном революции! — закричал Микадзе.
— Да помолчите же вы, — это Шкловский вошел, а Троцкий продолжал, не слушая генерала:
— Сталинский провинциальный цинизм, как и цинизм многих его сподвижников, состоял в том, что эта грязная и завистливая поросль решила, что овладела новым учением, то есть марксизмом, который их освободил от многих предрассудков, не заменив их ничем, оттого цинизм стал их мировоззрением. Заметьте, Сталин окружал себя, как правило, людьми недалекими, простоватыми, грубыми или обиженными, с затаенной завистью, с пониманием своей ущербности. Он выработал беспроигрышную формулу: ускоренным методом формировать из подонков и мерзавцев новые бюрократические кадры. Когда Ленин говорил о Генсеке Сталине: "Этот повар будет готовить только острые блюда", он недооценивал остроты этих блюд. Для многих его кухня оказалась роковой.
— Но Ленин, наверное, понимал и другое: нельзя обойтись без таких, как Сталин? — спросил Заруба.
— Верно, — ответил спокойно Троцкий. — С одной стороны, он его ненавидел, а с другой стороны, понимал: никто не может нести на себе неподъемный воз черновой, грязной и даже кровавой работы. Ленин понимал, что я, например, не гожусь для массы мелких текущих дел, поручений. У меня свои взгляды, позиции, убеждения, и там, где ему нужна была повсеместная исполнительность, он обращался к таким, как Сталин. У меня с Лениным по этому вопросу был конфиденциальный разговор. В двадцать втором году, когда ему стало несколько полегче, он вернулся к работе и пришел в ужас от всей глупости созданного нами, а точнее, Сталиным бюрократического аппарата. Ленин сказал мне: "У меня три зама. Каменев, конечно, умей и образован, но какой же он администратор? Цюрупа болен. Рыков, пожалуй, администратор, но его придется вернуть на ВСНХ. Становитесь моим замом. Вы сможете перетряхнуть аппарат". Я ответил: "Наша беда не только в государственном бюрократизме, но и в партийном. У нас два аппарата. И более опасной становится эта иерархия секретарей". — "Значит, вы предлагаете открыть борьбу не только против государственной бюрократии, но и против Оргбюро ЦК?" Я рассмеялся: "А что, если при ЦК создать комиссию по борьбе с бюрократизмом?" — "Рычаг против фракции Сталина?"
— Такого разговора не могло быть у вождя революции с главным троцкистом и шпионом! — заорал Микадзе.
— Идея создания блока Троцкий — Ленин против бюрократизма, к сожалению, из-за болезни Ильича не осуществилась. А Ленин на Двенадцатом съезде готовился ударить по бюрократизму в лице Сталина, который, по его мнению, воплощал в себе невежество, хитрость и коварство, узость политического кругозора, исключительную моральную грубость, неразборчивость в средствах.
— И все-таки он был мастером развития нужных ему человеческих отношений, зависимостей, — сказал я.
— Мастером интриг, — поправил Троцкий. — Непревзойденный, надо отдать должное. Когда в январе 1923 года возник вопрос, кому же читать политический доклад, Сталин на Политбюро сказал: "Конечно, Троцкому". Калинин и Рыков поддакнули. "Пожалуй", — нехотя выдавил Каменев. А я возражал: партии будет не по себе, если кто-то заменит больного Ленина, обойдемся без вводного доклада. Сталин подытожил: "После Ленина вы, Лев Давыдович, самый влиятельный и самый популярный человек в партии, не отказывайтесь от доклада…" А в этот же день за кулисами Каменев вместе с Зиновьевым и Сталиным договорились: "Ни в коем случае не допустить, чтобы командовал Троцкий…" Триумвират Зиновьев — Каменев — Сталин к двадцать пятому году прибрал власть в свои руки, я фактически был отстранен от руководства и страной и партией. Мавр сделал свое дело… Мне оставалось наблюдать лишь за теми глупостями, которые разворачивали на моих глазах члены этой бесовской троицы. С каждым днем они все больше и больше глупели, становились прямолинейнее, откровенно циничнее и жесточе. Каменев и Зиновьев все еще болтали о том, что им не нужно чинопочитание в партии, не нужен Верховный Жрец. А этот жрец уже был…
39
В то время, когда в нашей лаборатории, да и в моем занемогшем сознании, развертывались острые исторические сюжеты, переплетенные псевдолитературными упражнениями, и в то самое время, когда стали моему воспаленному воображению являться эти премерзкие животные вперемежку с весьма и весьма подозрительными типами, — в это самое время в колонии 6515 дробь семнадцать шла реальная жизнь. Эта жизнь была лишь внешне утопической, а на самом деле ничего общего с человеческими иллюзиями не имела. Да и кто сказал, что утопией надо считать то, что в искривленном виде начинает осуществляться, пугая, однако, своим результатом не привыкшего к новациям современного обывателя, кем бы он ни был — философом или литератором, портным или освобожденным секретарем парткома, копировщиком или бортмехаником пассажирского лайнера. Ведь в конце концов все в этой жизни меняется местами: те, кого раньше называли ворами, запросто сходят за честнейших людей и свободно продолжают незаконно увеличивать свои состояния, совмещая эту сложную накопительскую деятельность с трудом на благо общества в уютных кабинетах привилегированного, хорошо обслуживаемого класса; те, кто раньше лгал и его уличили во лжи, нынче выдает свою несбыточную ложь за тщательно разработанные программы, которые обошлись обществу баснословными суммами; те, кто в былые времена занимался разбоем, теперь не утруждают себя применением силы, шантажом и убийствами, в наше бурное время разбойник элегантно выглядит, он сидит за письменным столом, свободным от каких-либо признаков письменности, сидит и ждет, когда раздастся звонок и не менее элегантная девица доложит о том, что пришел некий Пугалкин, точнее, совсем не некий, а тот, который должен был прийти, и вот он пришел и стоит, переминаясь с одной хромой ноги на другую, принципиально здоровую, так вот, этот разноногий стоит со свертком и намерен войти, если, разумеется, высокое лицо желает видеть Пугалкина. Конечно же, Пугалкин может войти. "Да, что там у вас? Знаю, не надо разворачивать, вы свободны" — вот и весь разбой; скажете, взятка? Нет, увольте, взяток не берем, взятка — это крохи, так, ничто, вроде бы как недостающая часть ноги у Пугалкина. Нам усе надо, обе ноги вместе с самим Пугалкиным, чтобы остатка не было, все подчистую, а о Пугалкине другие позаботятся, нарастят ему Лапу, один звоночек, и все в порядке: "Да, да, придет к вам сукин сын Пугалкин, ветеран, разумеется, погорел, да, все дотла, гол как сокол, детей вывезли, в детдом временно взяли, жена в психлечебнице, а он плачет, вот тут у меня сидит и плачет, а у меня сердце разрывается, надо помочь Пугалкину, я ему вот сам отдал последнюю сотнягу, а вы уж как следует постарайтесь, домишко с ссудой, ну и работенку ему в этой самой лавчонке, что обоями да всякой мелочью торгует, мужик он вроде ничего, будет отстегивать как надо, ну бувай, потопал к тебе Пугалкин". Вот и вся операция с разбоем! Утопия это или реальность? А если продолжить реальность, то она и утопией может завершиться. Кто скажет, утопией или реальностью оказалось то обстоятельство, что бедный Пугалкин оказался в колонии 6515 дробь семнадцать, а высокое лицо — назовем его Ивашечкиным — последовало вслед в эту же колонию, но никак не по вине Пугалкина. который всегда отличался стопроцентной надежностью, а по вине Сыропятова, разбойника более крупного калибра, который сказал Ивашечкину: "Придется тебе сесть, но знай: вытащим оттуда при первой возможности". И какая же тут, должны мы подытожить, невероятная неразбериха с этими утопическими и реальными вариантами — поистине тот, кто был никем, становится всем, бывший лагерник в депутаты записывается, народ за него горой стоит, а бывшего депутата дуплят почем зря за клубом в названной демократической колонии, как раз на том месте, где два столба для чего-то и кем-то когда-то вкопаны были! Какая уж тут утопия, мать бы ее за ногу, как иногда любит вставить в свою начальственную речь философ-практик Заруба! Так вот, что крайне любопытно, и этот Сыропятов, бывший лагерник, а потом депутат, тоже оказался волею случая или совсем непредвиденных обстоятельств в отряде, которым командовал Ивашечкин и в котором мучился и прозябал тот самый погорелец Пугалкин, в судьбе которого принял участие сам Ивашечкин, еще не осужденный Ивашечкин, а депутат Ивашечкин, начальник отдела рабочего снабжения Черноплюйского отделения Летниковской железной дороги. Утопия! Никогда бы не поверил, если бы мне кто-то рассказал, что вот такие совпадения случайностей могут быть в нашей быстротекущей жизни! Так вот, все в колонии и началось из-за этого Пугалкина, который решил во что бы то ни стало сесть на крест, что на жаргоне означало попасть в больничку, для чего Пугалкин, рассказывали несусветное, проглотил не то разводной гаечный ключ, не то просто гаечный, но уж точно не ключ от какого-нибудь чемодана, а может быть, вовсе и не ключ он проглотил, а гайку или что-то связанное с нею, но при дальнейшем развертывании событий, когда за этот случай ухватился сценарист Раменский, именно стал фигурировать гаечный ключ, потому что в его сценарии особо остро решалась проблема с завинчиванием гаек, которую в свое время выдвигал небезызвестный Троцкий, которого осилил "великий гуманист" Сталин, выступивший со всей пролетарской принципиальностью против завинчивания гаек. Как бы то ни было, а творческие мозги авторитарного, как и все режиссеры, Раменского ухватились за живой эпизод, и бедного Пугалкина по распоряжению Багамюка доставили на клубную сцену, предварительно вытряхнув из него все наличное железо: ключи, заточки, мелочь, шурудило, точнее кипятильник, рассчитанный на одну кружку чифира, ступер самого высшего класса — остро заточенный предмет. Странно было, что именно у тихого Пугалкина оказалось столь много ценного металла, что самые борзые осужденные разводили своими царгами, хлопая себя по цирлам [75] , базлали: "А гнал беса, восьмерил, бомбила, двигал фуфлом, падло батистовое!"
75
Цирлы — ноги, руки.
Пугалкин — седенький, хроменький, с бородкой и с горбатеньким носиком. Раменский сказал:
— Отличный персонаж. Копия Троцкий! Сыграет, век мне свободы не видать.
— Я никогда не играл! — взмолился Пугалкин.
— А тебе и играть не нужно. Глохни, падло. Весь зехер состоит в том, что ты должен заглохнуть, только пастью шевели слегка, а все остальное за тебя фонограмма сделает. Ну что, мужик, мосуй [76] ? Бекицер [77] . Включайте свет. Фонограмму. Остальные на места. Начинаем мантулить [78] .
76
Мосуй — уговорил.
77
Бекицер — быстрее.
78
Мантулить — работать.
За кадром голос Троцкого:
— Родился я в селе Яновка Полтавской области, где и прожил восемь лет. Отец мой, мелкий землевладелец, потом стал крупным, порвал с еврейством и отправился в вольные степи на юг России, искать счастья. Мое детство не было ни солнечной поляной, ни мрачной пещерой, как у большинства людей. Это было сероватое детство в мелкобуржуазной семье, где природа широка, а нравы узки. Няня, кухарка, сад, гувернеры, дядя Моня, старший брат Александр и сестры — Оля и Лиза. В детстве любил ловить тарантулов с Витей Чертопановым. На нитке укрепляли мы кусочек воска, который спускали в норку. Тарантул цеплялся в воск лапами, влипал в него, а мы его вытаскивали и заталкивали в пустую спичечную коробку. Потом мы сбрасывали тарантулов в стеклянную банку, где они через некоторое время начинали есть друг друга. Это было неописуемое зрелище! Сначала они толкались, хватали друг друга за туловище, а потом начинали карабкаться по телам. Борьба не прекращалась ни на секунду. Среди тарантулов каждый из нас выделял своих. Чтобы не спутать пауков, мы их слегка подкрашивали чернилами. Мои были красные, а его с синими пятнами. Однажды мой тарантул продержался двадцать дней. Он победил восемнадцать других тарантулов. За это время он обескровил шестьдесят восемь мух и триста божьих коровок. Коровок мы ему давали на десерт. Когда мой краснобокий тарантул победил восемнадцатого своего противника, пошел снег, и все паучьи норки покрылись снегом. Витя предложил отпустить победителя. А мне стало жалко его отпускать, и я прошептал: "Он должен умереть. Умереть, как герой". И мы плотно закрыли банку крышкой и бросили ее в костер.
А в девятнадцатом году под Варшавой я встретил Витю Чертопанова. Он был белым офицером, и его допрашивали при мне. Когда мы остались вдвоем, Витя спросил: "А помнишь, как мы ловили тарантулов?"
"Помню", — сказал я.
"Меня тоже в стеклянную банку бросишь?" — спросил он. "Брошу", — ответил я спокойно, так как никогда не любил расслабленности. Никогда ни от кого не скрывал правды. "У меня сестра в Гродно. Смог бы ты ей помочь?" "Обязательно помогу. Скажи адрес, Витек, и я ей помогу, кем бы она ни оказалась".