Групповые люди
Шрифт:
Он назвал адрес, и я на следующий день разыскал сестру Вити Чертопанова. У нее скрывался белый офицер, и ее, к сожалению, пришлось расстрелять.
По характеру я никогда не был искателем приключений. Я скорее педантичен и консервативен. С детства любил и ценил дисциплину. Я был всегда аккуратным школьником, прилежным во всем! Эти два качества считаю главными в человеке, и я эти качества развивал в себе всю жизнь. И других приучал к порядку. В годы гражданской войны я в своем поезде покрыл расстояние, равное нескольким экваторам, я радовался каждому новому забору из свежих досок и беспощадно расстреливал тех, кто разрушал эти заборы, разрушал, вредил, портил, загрязнял улицы, жилища, реки и озера. Я прожил много лет в Америке, Англии, Франции, Германии. Мне нравилось то, как строго поступают за границей с теми, кто загрязняет места общего пользования. Я ввел трудовую, снеговую, очистную и другие повинности. За невыполнение этих повинностей — расстрел. Я не знаю более расхлябанной и более грязной страны, чем Россия. Я это всегда говорил и буду говорить. Это
Я два раза сидел в царской тюрьме. Был около двух лет в ссылке. Дважды бежал из Сибири. Принимал близкое участие в Октябрьском перевороте и был членом Советского правительства. В качестве наркома по иностранным делам вел переговоры в Брест-Литовске. В должности народного комиссара по военным и морским делам я посвятил пять лет организации Красной Армии и восстановлению Красного Флота, в течение 1920 года руководил железной сетью страны. Ленин однажды сказал на заседании Политбюро: "А вот укажите другого человека, который способен в один год организовать почти образцовую армию, да еще завоевать уважение военных спецов…" Для меня это была высшая похвала. И еще раз подчеркну: у меня были мелкие ошибки и промахи, но в главном и магистральном я не ошибался: здесь у меня не было ни одного значительного просчета! Это зафиксировано в истории! В документах! В реальных делах!
Пугалкин приподнялся и тут же закрыл лицо руками, точно в его животе действительно был разводной гаечный ключ, который дал о себе знать.
— Великолепно, Пугалкин! Так и надо играть. На лице должно быть раскаяние и протест. Больше страдания! Невыносимого страдания!
— Не могу! — застонал Пугалкин. Крупные слезы текли по его седой бороде.
— Великолепно. Снимаем. Продолжим фонограмму. Квакин, прошу обеспечить Путалкина.
Квакин лягнул Пугалкина, и тот еще раз застонал, но тут же смолк: свет был наведен на его лицо, и Раменский крикнул:
— Поехали, борзые! Поехали, звездохваты!
— А методы? Методы! Какими методами достигался результат? — это на сцене появился Заруба. Ему не надо было наклеивать сталинские усы. Они у него были. Почти такие, как у вождя. И в манере держаться было что-то схожее. Заруба подражал Макаренко, который играл в пьесах вместе с колонистами и позволял колонистам измываться над собой, разумеется в игровой ситуации. В данном случае Заруба согласился именно на эту роль, поскольку, как он сам выразился, "сильно врубился в историческую драму двадцатых годов". — У нас в марксизме есть два метода — убеждение и принуждение. Первый метод не исключает элементов принуждения, но элементы принуждения подчинены требованиям гуманизма и составляют лишь подсобное средство. Мы за человека, за социализм и не признаем насилия как средства подавления человеческой воли. Государство для человека, а не наоборот.
— Тебе, Коба, говорить о гуманизме?! Тебе ли, самому великому двурушнику, говорить о свободе личности?! Но бог с тобой. Сегодняшний разговор имеет принципиальное значение для будущего. Поэтому я и изложу то, как и почему развивалась моя позиция построения социализма в нашей стране. Начнем с войны. Убежден, нельзя создавать армию без репрессий. Нельзя вести массы на смерть, не имея в арсенале командования смертной казни. До тех пор, пока гордые своей техникой бесхвостые обезьяны, именуемые людьми, будут строить армии и воевать, командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной смертью позади! Заметьте, впереди еще возможно спасение, слава, жизнь, а позади, если ты отступил, бросил позицию, ничего, кроме позора и смерти! Но армия все же не создается страхом. Царская армия распалась не из-за недостатка репрессий. Пытаясь ее спасти восстановлением смертной казни, Керенский только добил ее… Сильнейшим цементом новой армии были идеи Октября.
— Мы выиграли Великую Отечественную войну не потому, что спереди и сзади обложили советского солдата смертью, а потому, что у наших воинов была высокая коммунистическая сознательность, — сказал Сталин.
— Эти сказки ты мог бы рассказывать тем баранам, которых не успели зарезать, чтобы накормить тебя и таких чудовищ, как ты…
— А как вы побеждали, Лев Давидович? — спросил Квакин.
— Я бы сказал: использовал два метода. Метод вспышки, вулкана, взрыва, как угодно его назовите. Суть этого метода состоит в том, чтобы поднять людей во что бы то ни стало. Например, под Рязанью у нас оказалось тысяч пятнадцать дезертиров. Окружили мы их. Что же, стрелять всех? Сталин бы перестрелял не задумываясь. А я стал говорить перед ними. Старался поднять их в собственных глазах. Я им поверил, как самому себе. Они поверили в командование и героически потом сражались. Второй метод. Я издал приказ: "Предупреждаю: если какая-либо часть отступит самовольно, первым будет расстрелян комиссар части, вторым — командир. Мужественные, храбрые солдаты будут поставлены на командные посты. Трусы, шкурники и предатели не уйдут от пули. За это я ручаюсь". Что я должен сказать? Командиры и комиссары душой приняли этот приказ. И все знали, что я сдержу слово и в любом случае выполню приказ. В моем поезде заседал революционный трибунал. Фронты были подчинены мне, а тылы фронтам. Если бы не драконовские методы, мы бы не выжили. И Ленин знал об этом и первый одобрял подобную линию поведения. Другие — Каменев, Зиновьев, Бухарин — разводили слезливую тягомотину, слюнявили что-то о гуманизме. Я этого лживого гуманизма не признавал. Наши армии не знали поражений, потому что знали, за что боролись, и потому что была высокая дисциплина.
— Возможная смерть впереди и гарантийная гибель позади? — еще раз усмехнулся Сталин.
— Именно так. Больше того, никаких обжалований приговоров. В моей типографии, которая была при моем поезде, в неограниченном количестве были отпечатаны бланки за подписью вождя революции. Выглядел этот бланк так. Вверху: "Председатель Народных Комиссаров. Москва. Кремль…июля 1919 г." Далее следовало чистое пространство, которое я мог заполнить любым текстом по своему усмотрению, а далее шли слова Ленина: "Товарищи! Зная строгий характер распоряжений товарища Троцкого, я настолько убежден, в абсолютной степени убежден, в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемых тов. Троцким распоряжений, что поддерживаю его распоряжения всецело. В. Ульянов-Ленин".
"Великий гуманист" Сталин, бездарный генералиссимус, по замечанию Жукова и других военачальников, не был в начале войны полководцем, отсутствовало у вождя стратегическое мышление, и он всецело рассчитывал на репрессивные меры, угрозы, расстрелы, наказание семей военнослужащих, а также на декларативные призывы. 12 сентября 1941 года в 23.5 °Cталин продиктовал директиву о создании заградительных отрядов, которым вменялось идти позади наступающей Советской Армии и расстреливать каждого, кто отступит или проявит панические настроения. Из Ленинграда Жданов и Жуков докладывали, что немцы впереди наступающих своих войск гнали советских женщин, стариков и детей, которые кричали: "Не стреляйте, мы — свои!" "Великий гуманист" немедленно продиктовал приказ: "Говорят, что немецкие мерзавцы, идя на Ленинград, посылают впереди своих войск стариков, старух, женщин, детей… Мой совет: не сентиментальничать, а бить врага и их пособников, вольных или невольных, по зубам… Бейте вовсю по немцам и по их делегатам, кто бы они ни были, косите врагов, все равно, являются они вольными или невольными врагами…" Продиктовано в 4 часа 21 сентября 1941 года Сталиным Б. Шапошникову.
40
Если бы было тепло и я был совсем маленьким, я бы влез в почтовый ящик и ждал там весточек от моей Любоньки. Свернулся бы в клубок и вслушивался в шорох листочков, которые в руках Любы превращаются в письма; а она сыплет и сыплет бисер буковок на почтовую бумагу с каким-нибудь синеньким цветком в уголке, старательно сочиняет фразы, ибо знает, как я не люблю неряшливости. И я не видел бы в этом ящике ни крыс, ни моих друзей, которые глядят на меня с явным подозрением, ни Марьи Ивановны, ни Кол-туновских и Надоевых. Как же мне хочется спрятаться насовсем, нет, не умереть, умирать не хочу, — если бы можно было застыть, замереть лет на сто, на десять хотя бы, на два и потом, набравшись сил, выйти обновленным в этот сияющий мир. В том, что мир прекрасен, я никогда не сомневался. Меня радует каждый листочек, каждое дуновение ветерка, каждый солнечный луч, мне уютно в этом мире до тех пор, пока я не соприкасаюсь с людьми. Как только сближаюсь с ними, так все насмарку — сплошные недоразумения, горести. Исключение — Люба. Но у меня к ней страх. Я боюсь ее. Мне кажется, как только она ощутит мою болезненную подозрительность, непоправимость, так не она, а я окончательно свихнусь и уж тогда ничего не поправить. Тогда — конец. Я живу тайной надеждой на то, что во мне что-то образуется и я предстану перед ней нормальным существом и скажу: "Я не мог в том ужасном состоянии быть с тобой. А теперь я здоров, и мы уедем на целый месяц на озеро". Был момент, когда я однажды почти не выдержал и написал ей письмо с просьбой бросить все и приехать ко мне. А потом пересилил себя и не отправил написанное. Не сжег письмо, а отложил его в дальний угол, у меня там уже скопилось штук двадцать этих неотправленных посланий. Был момент, когда я пожалел, что не отправил письмо. Это было как раз в тот день, когда я в почтовом ящике обнаружил в конверте чайную ложечку, которую я ей однажды подарил. И вот тут-то со мною случилась беда. Я взял эту символическую ложечку, и ко мне подступила такая горячая растерянность, что я не выдержал и заплакал — так одиноко мне стало: неужто и Люба навсегда покинула меня? Я пролежал не раздеваясь часа четыре, пока не завыл Лоск. Он, должно быть, почуял мое горе. А я не решался прочесть ее письмо. Господи, сколько радости было у меня, когда сквозь слезы я прочел ее признание: "Я все равно буду ждать, когда у тебя все пройдет…" И новая боль вспыхнула во мне, новой подозрительностью ожегся мозг: что же, она догадывается? Знает?
Оказывается, она приезжала ко мне: "Мне было достаточно увидеть дом, в котором ты живешь. Лоск меня узнал, и я этому несказанно обрадовалась. Я поцеловала его в нос, и он завизжал от счастья. У него очень холодный нос. Говорят, для собак это хорошо. Ты говорил, что у меня ледяной нос. А потом я увидела, как ты идешь и с кем-то громко разговариваешь, я испугалась и убежала на электричку, втайне надеясь, что ты почувствуешь, что я рядом, найдешь меня. Но этого не случилось, а я все равно счастлива: повидала тебя…" Господи, я вспомнил, как это было. Я видел: кто-то побежал от моей калитки, а я ни с кем не шел, я просто заговариваться стал. Веду постоянные бои, кому-то доказываю, ищу аргументы, спорю с незримыми противниками. Тогда я что-то говорил всем сразу — и Зарубе, и Надоеву, и Никулину. Если бы я знал, что она рядом…