Грустная песня про Ванчукова
Шрифт:
В предоперационную влетела бомба. Покосило всех, кроме Изольдиного отца – ему только посекло осколками обе ноги да чиркнуло по левой щеке, перебив нерв и навсегда бессильно опустив угол рта. Выхаживала его сестричка из хирургического отделения. С ней-то Михаил Иванович и вернулся после финской в Сибирь. Квартиру горздрав дал сразу – такими спецами разбрасываться глупо. Молодая жена Михаила Ивановича была уже на приличном сроке беременна двойней. Домой, в коммуналку, к Изольде с матерью, хмурый Пегов явился через неделю: собрать чемоданчик с личными вещами. Чемоданчик собрал, Изольду чмокнул торопливо и вышел вон – строить новое счастье с новой женой и новыми детьми в новой квартире. Так появилось и «во-вторых»: никакой семьи у Изольды теперь и вовсе не было.
А что было? Сначала, после финской и краткого явления отца за чемоданчиком,
Жили скудно. Хлеба по карточкам мало: материна была не рабочая, а иждивенческая. Ну и Изольдина, детская – а много ли по ней… Изольде всегда хотелось есть. Ещё надо было расти – но расти было не с чего. Бледная, тощая, с глазищами в пол-лица, с чёрной косой чуть ли не до пола, она не представляла, что возможна другая жизнь.
Что ещё было? Был город. Суровый, сибирский, с навеки растворённым в воздухе запахом меткомбината и окрестных угольных шахт. «Через четыре года здесь будет город-сад» [2] . Город построить успели, сада не случилось. Была война. Были голодные обмороки. Была победа. Была золотая медаль в школе. Был единственный в городе институт. Отличница, повышенная стипендия. И вот теперь, после пяти лет – преддипломная практика.
2
Владимир Маяковский, «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое».
Отец? Так он ушёл. С чемоданчиком. И дорогу туда, откуда забрал чемоданчик, вытер из виноватой памяти насовсем. Иногда Изольда сама, превозмогая обиду и тоску, приходила в больницу. Подолгу сидела в приёмной – папа то был в операционной, то на обходе, то где-то ещё. Конечно, можно было позвонить – в кабинете главного врача существовал телефон, а на улице хватало таксофонов; но звонить Иза не хотела и не могла. Она просто не знала, как разговаривать с отцом, не видя его глаз. Папа, усталый, совсем уже седой, погрузневший, посеревший лицом, в белом отглаженном халате на голое тело, в высокой хирургической шапочке, с болтавшейся на шее марлевой маской, быстро входил в свою приёмную, поднимал дочь с кресла, целовал в обе щёки, брал в охапку, запихивал в кабинет, усаживал – всегда! – в «царское», как он любил шутить, кресло за необъятным рабочим столом; сам садился на широкий подоконник, ставил пепельницу, курил сталинскую «герцеговину» одну за одной, широко открыв форточку. Поил Изольду крепким чаем, кормил бутербродами и пряниками, пил чай сам. Слегка склонив голову набок, спрятавшись, наверное, сам от себя за клубами дыма, расспрашивал про жизнь, про институт, никогда не вспоминая даже намёком о бывшей жене. Давал денег. Деньги эти Иза раз за разом, уходя, «забывала» на столе; Михаил Иванович замечал, хватал купюры в кулак, бежал следом, догонял, останавливал на лестнице, засовывал в сумку или в карман. Изольда молчала, давилась слезами; не разбирая дороги, уходила вниз по лестнице. Она никогда не была у отца дома – хотя сколько раз он приглашал. Никогда не видела сводных сестёр-близняшек, пока однажды они, уже подросшие, не отловили её у выхода из института, не кинулись на шею. И так стояли они, втроём, три хрупкие девчоночки – одна бледная, две смуглые (их мать была абхазкой), стояли, обнявшись, и плакали тихо, то ли от радости, то ли просто потому, что не заплакать в такие моменты у тех, кто имеет души, не получается.
Личная жизнь? А это как? Это откуда? Какая может быть личная жизнь: в голоде, в холоде, в постоянных, все пять лет института, подработках да приработках – иначе на одну повышенную никак не прожить вдвоём с матерью, ослабевшей, совсем лишившейся возможности заработать хотя бы какую-то копеечку. Были, конечно, кавалеры-ухажёры. Война войной, разруха разрухой, а тестостерон никто не отменял – да и не в силах
Мать по обычаю глядела на дочь недовольно, выражалась в её адрес резко, часто в сердцах попиливала за излишнюю разборчивость: мол, гляди, так в девках и протухнешь. Изольда слушала её исключительно по дочерней обязанности, без раздражения – как, допустим, шофёр автомобиля слушает шум двигателя. Без шума машина всё равно не едет – так зачем на него реагировать? Мать была властной, высокой, прямой, костлявой, худой, с неистребимой смольной институтской осанкой, с гордо посаженной головой, с безумно пылающими глазами – и от всего этого несчастной и жалкой. Весь её тщетно оберегаемый до конца не растраченный и не растерянный в страшных послереволюционных годах аристократизм оказывался в сочетании с нищетой не просто бессмысленен, но убийственен. Она уже давно не воевала со всем миром – она воевала с собой. И войну эту день за днём проигрывала. Ибо бой с тенью никогда не может завершиться победой.
С Лялькой Барышевой Изольда столкнулась прямо в раздевалке. Раскрасневшаяся взмокшая Лялька как раз скидывала на руки гардеробщице новую каракулевую шубку, на ходу запихивая в рукав кружевной платок. Изольда замедлила шаг, хотела было спрятаться за стоявший по центру вестибюля стенд с учебными расписаниями. Сдавать своё убитое пальто следом за Лялькиной шубкой было выше её сил. Но номер не прошёл.
– Изка, Изка, ой, ты! Ой, как я рада! Ой, а мы не опоздали?! – Лялька, в сущности, была хорошей девчонкой. Доброй, отзывчивой. Ну, глуповатой, но это-то самую малость. – Изка! Я всё-всё весной забываю! В какую нам аудиторию?
– Девушка, – с полпути до вешалки повернулась к Ляльке пожилая гардеробщица, – у тебя на шубе вешалка оторвана. Не приму.
– Ой, ой, простите, пожалуйста! – виновато затараторила Барышева. – Я пришью, я обязательно пришью! А повесьте за ворот, а?.. Ну, пожалуйста!..
Пегова подождала, пока закончится цирк с конями.
– В двадцать третью, на втором, – чуть ли ни по слогам сказала она бестолковой однокашнице, медленно-медленно освобождаясь от позорного пальто и кладя его на руки гардеробщице. – Не опоздали. У нас ещё две минуты. Но точно опоздаем, если ты ещё тут квохтать будешь.
На «квохтать» Барышева, весь институт списывавшая у Пеговой все контрольные и курсовые, нисколько не обиделась. Иза, конечно, не подруга и, конечно, дочери главного меткомбинатского инженера не ровня; да, девушка резкая, но – не злая. Отходчивая. И вообще: себе дороже обижаться. Обидишься вот – а она потом списать не даст!
– Эх, надо же, – покачала головой вслед поднимающимся по лестнице девчонкам гардеробщица, – одна вся в нарядах, в шелках да кашемирах, а какая неряха. А тут – заплатка на заплатке, сарафан-то скоро на просвет будет как марля, а гляди ж ты – в каком всё порядке. И вешалка у польта еёшного какая – клещами не выдерешь!
Вешалку к Изольдиному пальто пришивала мать. Не простую – из металлической цепочки, закреплённой к ткани двумя маленькими кусочками кожи. Да ещё раз в месяц проверяла: не вырвана ли. Наверное, жалела, что к дочери нельзя было пришить такую.
Народу в тесной двадцать третьей собралось немного – человек тридцать, половина выпускного курса металлургического факультета. Иза с Лялькой сели справа, недалеко от входа. Минуты через три в открытую дверь, прихрамывая, ввалился замдекана доцент Поскрёбышев. С ним пришли ещё пятеро мужчин. Никого из них Иза раньше не видела. Поскрёбышев сразу отправился за трибуну, а мужчины стали усаживаться в первом ряду. Но свободных мест там оставалось всего четыре. Пятый, кому места не хватило, улыбнулся, спросил у девушек разрешения, сел на свободное рядом с Лялькой. Та зарделась и ещё наглее запахла дорогими духами.